+41 RSS-лента RSS-лента

Блог клуба - На литературных волнах

Администратор блога: subarssm
«Неостывшая память». Ч 2 - Друян Борис Григорьевич
Едва рассвело, оделся, прихватил «уголок» и вышел на улицу. Арбо вылез из будки, загремел цепью и подскочил ко мне. Я обнял его за шею, поцеловал в глаза и в нос. Это было наше с ним последнее прощанье. Сзади что-то говорила тетя Паня, я молча вышел за калитку и, не оглядываясь, зашагал к станции.

В Ленинграде я не задержался, хотя тетя Лиза не хотела меня отпускать. Но в их крохотной квартирке стало еще теснее: женился Саша. Через несколько дней я уже был в Выборге, в родной школе юнг. Вместо Мартюшева её теперь возглавлял подполковник Заболотский. Был он не столь фактурист, как предшественник, но зато более подвижен, доступен и красноречив. Иногда на виду у всех извлекал из кармана шикарный портсигар, на крышке которого была выгравирована его фамилия, и неторопливо закуривал папиросу.

Многие ребята уже во всю смолили. Мне хотелось выглядеть взрослее, и я стал приучать себя к табаку. Однако же организм изо всех сил сопротивлялся, меня тошнило, голова кружилась, в глазах темнело. Со временем все же удалось победить самого себя, я научился так же лихо, как Заболотский, выпускать дым и через рот, и через нос. Только портсигара у меня не было, да и курил я не «Беломор», а дешевые «Красную звезду» или «Север», да и то, когда удавалось «стрельнуть гвоздик» у более состоятельных однокурсников. Знал бы начальник школы, какой красивый, но дурной пример он подает. Многие годы я следовал этой вредной привычке^

Было еще одно повальное увлечение: мечтая о штормах и шквалах, делали татуировки. Командиры старались пресекать эти художества, впрочем, без особого успеха. Мне очень хотелось иметь наколку на кисти левой руки, чтобы был изображен адмиралтейский якорь и цепь к нему. Этому помешал Десятов. Предугадав мое жгучее желание, он сказал, что жестоко накажет, если увидит на мне какую-нибудь татуировку. Кстати, наш горячо почитаемый Червонец стал лейтенантом. Мы были рады за него и еще более им гордились.
Второй курс шел по накатанной колее. Точнее не шел, а мчался. Все было привычно: ранний подъем, зарядка, занятия, самоподготовка, отбой, увольнения в город, изредка - самоволки, наряды вне очереди^ Вечерами я по привычке заглядывал в домик Волковых. Мы давно успели сродниться, было мне тепло и уютно у этих скромных, сердечных людей.

Командование школы начало устраивать для нас вечера отдыха, на которые приглашались девочки. Сначала был концерт, который мы заранее тщательно готовили, бесконечно репетировали. На просторной сцене, края которой венчали расписанные под мрамор фанерные колонны, лихо «бацали» - отплясывали «Яблочко», пели, быстро и слаженно выстраивали непременную пирамиду. Меня, как самого легкого, вбрасывали на самый верх с сигнальными флажками в руках. Мне же поручалось читать стихи и басни. Делал это с большим удовольствием и неизменным успехом. Завершался концерт большим действием из пьесы «Любовь Яровая». Наконец наступало самое главное - танцы. Девочек было значительно меньше, чем нас, поэтому юнгаши вынужденно стояли в сторонке, подпирали стены и с завистью глядели на счастливчиков, умеющих танцевать разрешенные в те годы вальсы, бальные танцы и изредка - так называемые медленные танцы, то есть танго.

Умеющих худо-бедно «передвигать костыли» - выполнять танцевальные «па» - было не так уж много. Поразмыслив, наши командиры приняли решение обучить нас этим премудростям. Привлекли для этого ослепительной красоты молоденькую учительницу бальных танцев. В огромном спортивном зале она выстраивала нас парами по кругу и под музыку терпеливо заставляла заучивать танцевальные фигуры. Ох, и трудной же оказалась эта работенка! В пару себе она выбрала самого гибкого, фигуристого юнгу Женю Алексеева. Регулярные занятия не прошли даром, вскоре мы уже почувствовали себя уверенно на надраенном до блеска паркете. Но на танцах я по-прежнему лишь издалека наблюдал за своими товарищами, стеснялся: куда уж мне со своим ростом_

Оживленно переговариваясь, мы возвращались гурьбою из увольнения. Около железнодорожного моста сзади раздался вопль: «Ребята, на танцах наших бьют!». Мы развернулись и сломя голову с воинственными криками помчались, на ходу намертво накидывая на руки ремни и угрожающе размахивая бляхами. Помощь подоспела вовремя: местные ребята успели поколотить нескольких наших парней. Мы вступили в потасовку. Она была настолько свирепой, что дежуривший милиционер был вынужден для острастки выстрелить в воздух. Ему на подмогу спешили военные патрули. Только после этого свалка прекратилась. Мы организованно ретировались, горланя «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»_ Конечно, нам тоже попало: драки без «фингалов» не обходятся. Хуже, что я потерял бескозырку.

Мы уже прошли больше половины пути, когда нас встретили на грузовике командиры, предупрежденные по телефону милицией. Всех нас усадили в кузов и привезли в школу. На общем построении драчунам объявили выговор, наряды вне очереди и запрет на увольнение в течение месяца.

Больше всех горевал я: как же мне теперь без бескозырки-то? Придется идти сдаваться Червонцу. Позорище!

На следующий день после занятий в классе меня вызвали на КПП. Там стояла девочка. Она, как оказалось, встречается с юнгой из нашей роты. Накануне один из местных драчунов, ее брат, притащил домой бескозырку, внутри которой чернилами была выведена моя фамилия. Девочка сказала, что брата в семье отругали, и вручила мне бескозырку. Я был очень рад и горячо благодарил ее. Неприятное объяснение с Десятовым миновало!

Запрет на увольнение хоть как-то компенсировался субботними просмотрами кинофильмов. В те годы их было не так уж много, и для нас крутили одни и те же картины: «Чапаев», «Два бойца», «В шесть часов вечера после войны», «Кубанские казаки», «Ленин в Октябре», «Подвиг разведчика», «Трилогия о Максиме», «Счастливого плавания»^

В последней звучала бодрая песня:

Солнышко светит ясное!
Здравствуй, страна прекрасная!

В мире нет другой Родины такой!

Путь нам озаряет, словно утренний свет, Знамя твоих побед!

Простор голубой,

Земля за кормой,

Гордо реет на мачте Флаг Отчизны родной. Вперед мы идем И с пути не свернем,

Потому что мы Сталина имя В сердцах своих несем!..

Эту песню нас хотели заставить исполнять на концертах самодеятельности, но мы дружно воспротивились: ведь она о нахимовцах, а мы-то тут при чем?

Скажу честно: мне и сам фильм не понравился, маленькие актеры, на мой взгляд, выглядели и разговаривали неестественно. Своими мыслями я ни с кем не делился, но втайне самонадеянно считал, что сыграл бы лучше любого из них. Еще бы: у меня за плечами был десятиминутный опыт создания образа Вани Солнцева! Короче говоря, успел зацепить меня грех тщеславия, честолюбия и гордыни.

Тогда же нас собирал вокруг себя в свободном классе морской подполковник и долго и нудно читал собственное сочинение о таких же, как мы, молодых морячках. Слушатели изображали заинтересованное внимание, но незаметно переглядывались, выразительно морщились и зевали в кулак. Когда пытка чтением заканчивалась, задавать вопросы автору никто не желал, все радостно разбегались по своим делам.

После нового года воскресным утром ко мне неожиданно подошел Шикин и приказным тоном сообщил, что мы должны вместе без промедления пойти в город. Ровным счетом ничего не понимая, я, было, заикнулся, что надо бы получить разрешение моего командира роты, но Шикин сказал, что это приказ начальника школы, увольнительная для меня у него в кармане.

Мы вышли за проходную, и с лица Шикина исчезло обычное строгое выражение. С улыбкой он сказал, что командование не знает, как со мною поступить. В этом году я оканчиваю школу, а к моменту выпуска мне еще даже шестнадцати лет не исполнится, в то время как однокурсникам - минимум восемнадцать. У всех семилетка за плечами, а у меня только шесть классов. Физические данные мои не ахти какие: согласно формуляру - вес тридцать килограммов шестьсот граммов, а рост - один метр тридцать шесть сантиметров. Не подставлять же мне под ноги крышку от нактоуза компаса во время вахты за штурвалом! Вот дома у него мы совместно и попытаемся решить эту трудную задачу.

Ну что я мог сказать в свое оправдание? Да ничего. Шикин прав на все сто процентов. До весны прибавить в росте и хотя бы малость растолстеть при всем желании немыслимо.

Видя мою растерянность, Шикин шутливо толкнул меня в плечо и сказал, что моряку вешать нос - распоследнее дело, безвыходных положений не бывает, есть хорошая задумка. Я был наслышан о темных сторонах его биографии и спросил: были ли в его прошлом безвыходные ситуации. Он нахмурился и коротко произнес: «Много будешь знать - скоро состаришься».

Чтобы исправить неловкость, я поинтересовался, правда ли, что он служил самокатчиком в Кремле. Шикин заулыбался и ответил, что это истинная правда, у него дома есть журнал со статьей о самокатчиках.

Дом, в котором жил Шикин, находился в самом центре города, окна его квартиры выходили на Красную площадь. Хозяин предложил мне стул, сам сел за письменный стол и стал что-то быстро писать. Через некоторое время он усадил меня на свое место, положил передо мною диковинный лист бумаги с водяными знаками, ручку и велел аккуратно писать то, что он надиктует.

Надиктовал он короткое заявление от моего имени командиру тыла Ленинградской военно-морской базы генералу Ф. А. Остапенко. В нем я изложил свою биографию, сведения о родителях и в конце попросил в порядке исключения оставить меня еще на один год в школе юнг.

Шикин одобрил мой старательный почерк и сказал, что в принципе дело на мази, Заболотский уже разговаривал обо мне с генералом, и тот обещал непременно решить этот вопрос. Ходатайство командования школы и мое заявление будет отправлено в Ленинград.
Все получилось так, как задумали мои командиры. Вскоре поступил приказ: меня оставляли в юнгах еще на один год с обязательным условием окончить седьмой класс в одной из городских школ.

Меня вызвали Заболотский и замполит майор Яковлев. Беседа была долгой. Я по-прежнему должен буду строго соблюдать распорядок с той лишь разницей, что утром после завтрака мне надлежало бодренько домчаться до городской школы, ни на минуту не опоздав на уроки. После занятий в городе не болтаться, так же бодро возвращаться в училище, на камбузе меня всегда будет ждать персональный обед. Для выполнения домашних заданий - любой свободный класс в моем распоряжении. Могу заниматься и у Волковых. Самое же главное - никаких плохих отметок, чтобы на педсоветы не приглашали «папу» Заболотского или «маму» Яковлева.

^Весною мои товарищи получили направления на вспомогательные суда разных флотов. Для меня же наступил некий промежуточный период. Чтобы не болтался без дела, я был отправлен с перешедшими на второй курс юнгами на практику в Ленинград. Наша группа очутилась в части ЭПРОН (экспедиция подводных работ особого назначения). Зачислили нас на солидный корабль «Вентспилс», переданный нашей стране по репарации после победы над Германией. Базировался корабль недалеко от устья Малой Невы.

Пару раз мы снимались со швартовых и выходили на учения в Финский залив. Солнечные лучи дробились о сизую морскую гладь, пронзительно кричали чайки, за кормой - контур Ленинграда, спереди наплывает Морской собор Кронштадта. Все, как в сорок седьмом году, только тогда я стоял в Петродворце на берегу, а сейчас с высокого борта «Вентспилса» любовался зеленой береговой линией.

На этой практике мы занимались с утра до вечера всякими полезными делами. Под наблюдением придирчивого боцмана мы без конца драили палубу, гальюны, изготавливали из пеньковых концов маты, швабры, до идеального блеска доводили разные медные рукоятки и, конечно же, рынду, вязали (даже вслепую) морские узлы.

Однажды я красил противоположный от пирса борт шаровой краской. На тросах за борт опустили доску - беседку с привязанным ведерком с краской. Я сидел на этой доске в одних трусах и тщательно орудовал кистью. Затем доску вместе со мною аккуратно передвигали или опускали, я снова занимался делом. Сверху руководил всей операцией боцман.

Было невыносимо жарко. Хотелось пить, рука устала. Наконец мне надоела жара, надоела работа, я незаметно развязал на поясе беседочный узел, наступил, как будто бы нечаянно, на самый конец доски и с приличной высоты полетел в воду. Раздалась команда: «Человек за бортом!». Пока спускали шлюпку, я успел освежиться, вплавь обогнуть корабль, - течение мне помогло, - и взобраться на пирс. Боцман был вне себя от гнева, но разве докажешь, что весь этот трюк я исполнил специально! Ему же самому еще наверняка попало за то, что не обеспечил мою безопасность.

Все шло своим чередом до тех пор, пока командир корабля не объявил перед строем приказ остричь практикантов под ноль. Все возмутились, ведь после окончания первого курса юнгам разрешалось носить нормальную прическу. Я был вдвойне возмущен, поскольку отучился уже два года! Мы пытались доказать свою правоту, но слушать нас никто не стал. Стричь всех поголовно и - баста! От стрижки я и еще один юнга, фамилия которого забылась, категорически отказались. Нас превзошел Женя Алексеев. Он совершил прямо-таки геройский поступок. В знак протеста Женя с высоченной кормы «Вентспилса» сиганул в воду. Мгновенно была спущена шлюпка. Смельчака выловили и доставили на борт.

Бунт был решительно подавлен. Да и как могло быть иначе: приказ командира, каким бы он ни был, есть приказ, его надлежит немедленно исполнить.

Нас, троих зачинщиков, решили примерно наказать в назидание другим: на следующий же день отправили в школу юнг с сопроводительными документами
В кабинете Заболотского была поистине штормовая атмосфера. Батя был вне себя. Он с ходу обрушил на нас девятый вал своей ярости. Он не кричал. Он орал, потрясая бумагой, присланной командиром «Вентспилса». Мы, негодяи из негодяев, опозорили всю школу, всех командиров и в первую очередь его!.. Таким мы Батю еще никогда не видели. Сознавая свою ничтожность, молчали, вытянув руки по швам и опустив повинные головы. Однако повинные головы были отсечены праведным мечом: все трое подлежат немедленному исключению из школы юнг.

Я робко заметил, что школу закончил и хотел бы получить полагающееся мне

Удостоверение.

Заболотский вновь вскипел:

«Никакого удостоверения! Все - вон из кабинета!.. Нет, ты, Друян, погоди! Ятебе еще объясню про удостоверение!».

Ни жив ни мертв стоял я навытяжку перед Батей.

«Что ж ты, сукин сын, вытворил? Волосенок своих пожалел?» - неожиданно ласково и тихо произнес он и столь же неожиданно врезал мне ладонью по щеке. Я шмякнулся на кожаный диван. Едва вскочил, как получил леща по другой щеке, но удержался на ногах и снова вытянул руки по швам.

Батя как ни в чем не бывало неторопливо сел за стол и ровным голосом сказал, что удостоверение мне не выдаст. За мною остается право пожаловаться на него генералу Остапенко. Как он решит, так и будет.

Мы сидели во дворе на скамейке и потерянно молчали. Выход для меня в самом деле был один: просить Остапенко, чтобы мне выдали удостоверение. А уж с ним смогу устроиться самостоятельно на какую-нибудь лайбу. Мои два товарища по несчастью оказались в более печальном положении: им предстояла дорога домой. И тут мне пришла в голову идея прихватить их с собою. Во-первых, одному будет не так стыдно предстать перед генералом, во-вторых, коллективное покаяние более действенно, в-третьих, Федор Алексеевич, я-то хорошо знал, очень добрый генерал, вполне может вместе со мною простить и ребят. С моими доводами они сразу же согласились. Вспыхнувшая надежда заставила немедленно действовать. Мы отправились на вокзал, выяснив, что денег на билет до Ленинграда хватит.

^Наша троица проделала памятный для меня путь: площадь Труда, набережная канала Круштейна, деревянный мост. А за ним - вахтенный матрос с повязкой на рукаве. Как радостно рядом с капитаном второго ранга шел я сюда два года назад! И как тоскливо ноет сердце сейчас^

Сбивчиво объясняем вахтенному, что нам необходимо срочно попасть на прием к генералу Остапенко. Вызванный офицер провел нас в знакомое круглое краснокирпичное здание. В приемной нас встретил не мичман Ядров, а какой-то другой адъютант. Велел подождать на улице. Через полчаса адъютант открыл перед нами двери кабинета генерала. Мы робко вошли, встали плечо к плечу и вытянулись по стойке смирно.

Остапенко сидел за столом и что-то писал. Потом хмуро взглянул на нас и снова склонился над бумагами. Он нисколько не изменился: круглая голова, редкие волосы, заметные мешки под глазами.

«Ну что, голубчики, явились?! - прогремел он, вставая из-за стола. - Наслышан о ваших художествах! Тоже мне - мореманы! Ишь, чего удумали: устроили целый бунт на боевом корабле! Потемкинцы! И не смейте возражать!!!».

Какое там - возражать, мы потерянно стояли, потупившись, и готовы были выслушать сколько угодно гневных слов, лишь бы этот свирепый генерал смилостивился, простил нас.

И наши надежды оправдались, мы были прощены. Уже спокойно и строго он говорил о дисциплине, о недопустимости обсуждения и невыполнения приказов командиров, о том, что нам надо привыкнуть хорошо подумать, прежде чем что-то делать, мы уже достаточно взрослые, чтобы отвечать за свои поступки, впереди нас ожидает трудная работа на судах вспомогательного флота, мальчишеские, безответственные поступки ни к чему хорошему привести не могут _

Обращаясь ко мне, генерал укоризненно сказал, что от меня он никак не ожидал такой выходки, всегда надеялся на мое прилежание и хорошее поведение. А приказ свой об оставлении меня в школе еще на год он не отменяет, но при условии, что впредь ничего плохого обо мне не услышит!
В приемной адъютант вручил нам запечатанный сургучом конверт, адресованный начальнику школы юнг Заболотскому.

На Финляндском вокзале мы посчитали деньги. Их хватало лишь на один билет. Нам и в голову не пришло доложить генералу о нашей финансовой несостоятельности. От голода подташнивало. Решили оставшиеся деньги пустить на еду, а до Выборга ехать без билетов.

Дождались отправления состава и с противоположной стороны вскочили на подножку вагона. Дверь была заперта, поезд набрал ход. Мы довольно быстро замерзли от встречного ветра, но делать было нечего, кроме как крепко держаться за поручни. Нам повезло: вышедшая в тамбур проводница заметила за стеклом «зайцев» и открыла двери. Мы объяснили ей, кто мы такие и почему едем без билетов. Добрая женщина согласилась оставить нас в вагоне до прихода пограничного наряда. В тепле нас разморило, и мы задремали.

Разбудили нас два молодых рослых пограничника и потребовали документы для проезда в запретную зону. Мы им смогли предъявить только запечатанный сургучом пакет и коротко рассказать о нашем путешествии в Ленинград. Строгие погранцы привели нас в свой вагон и выделили целое купе. На сытый желудок мы проспали весь долгий путь до Выборга. Атам часовые границы связались по телефону со школой юнг и нас с миром отпустили.

Дорога до школы была для нас радостной, а еще два дня назад мы шли по ней скучные и растерянные. Поспели как раз к завтраку. А после камбуза постучались в дверь кабинета Заболотского, чтобы доложиться и вручить ему конверт от генерала.

На этот раз он был в благодушном настроении, хитровато прищурился и сказал, что о нашей поездке втроем к генералу ему было не так уж трудно догадаться. Затем слегка пожурил нас и пригрозил: если мы когда-нибудь чего-нибудь подобное позволим себе, то никто ни в чем нам не поможет. При этом Батя несколько раз похлопал ладонями по столу, давая понять, что аудиенция закончена. Мои щеки хорошо запомнили эти ладони. Кстати, я ни тогда, ни потом не делал секрета из того случая. Когда меня спрашивали, правда ли, что Заболотский надавал мне оплеух, я не без гордости подтверждал, что именно так все и было.

Командиров было мало, нас использовали на необременительных хозяйственных работах. Особенно нам нравилось заниматься шлюпками: тщательно драили и без того чистые банки, рыбины, весла, борта. Солнечные лучи пронзали густые кроны стоящих на берегу деревьев, падали в воду и плясали мириадами ослепительных зайчиков. Покой и радость ласкали душу, руки знали свое дело, мы лишь изредка перебрасывались словами. В перерывах растягивались на шелковой траве и молча глядели в нежно голубое безоблачное небо.

Первая половина лета 1952 года оказалась особенной, запомнилась на всю жизнь. Накануне Олимпийских игр большая группа спортсменов сборной СССР поселилась в нашей школе. Ничего удивительного: в их распоряжении был прекрасно оборудованный спортивный зал и наш обширный плац, он же стадион.

С замиранием сердца наблюдали мы за ежедневными тренировками гимнастов. Виктор Чукарин, Валентин Муратов снова и снова с необыкновенной легкостью покоряли брусья и перекладину, показывали элементы высочайшего класса. Грант Шагинян на кольцах изображал безупречный крест.

Спортсмены не могли не замечать нас, восторженных зрителей, приветливо здоровались и даже угощали шоколадом. Особенно щедрой была гимнастка Мария Гороховская.

Мне очень нравилась метательница диска Нина Ромашкова. Она без конца отрабатывала технику бросков на плацу. Кто не знает, что в школе мальчишки имеют обыкновение дергать за косички понравившихся девочек. Так и я, чтобы обратить на себя внимание, хватал диск и отбегал с ним подальше. Нина запросто могла догнать меня и поддать как следует, ведь мы были с нею в разных весовых и возрастных категориях. Но она лишь смеялась и просила добровольно вернуть спортивный снаряд. Я недолго упирался и с деланой опаской передавал диск в ее сильные руки. И опять со стороны, сидя на траве, наблюдал за ее изнурительной тренировкой.
Помнится, какую радость испытали мы, когда узнали об успехах наших спортсменов. Ате, кого мы хорошо знали, - Чукарин, Муратов, Ромашкова, Гороховская, Шагинян - стали Олимпийскими чемпионами! И как же расстроились проигрышу в финале советских футболистов югославам! Надо было им тренироваться на нашем стадионе, мрачно шутили мы.

Первого сентября я задолго до занятий пришел в семилетнюю школу № 11. Находилась она в центре города на большой Школьной площади. Все происходило так, как во всех школах страны: общая линейка, речи директора школы и кого-то из родительского комитета, первый звонок. На меня глядели с любопытством: среди привычных школяров затесался парнишка в морской форме. Сначала я чувствовал себя не в своей тарелке, но вскоре всё утряслось, и учителя, и одноклассники ко мне быстро привыкли. Я был старше ребят и девчонок своего седьмого «б» на целых два года. Учеба давалась трудно: эти же два года прошли со времени окончания шестого класса, многое забылось. Но я изо всех сил старался, боялся подвести своих командиров. По всем предметам получал пятерки и четверки. Вот только с алгеброй не мог поладить: выше тройки прыгнуть не удавалось. Избрали меня секретарем комсомольской организации школы. Нагрузка была не очень трудная, но, признаюсь, приятно щекотала самолюбие: принимал членские взносы, проводил собрания, политинформации, являлся по вызову в райком комсомола. В конце октября даже был приглашен на собрание городского актива. Первый секретарь райкома партии Пуголовкин, принимавший участие в XIX съезде ВКП(б), делал доклад, рассказывал о своих впечатлениях. Самое же главное - он видел Сталина! При имени вождя все вставали и устраивали овацию. Вместе со всеми и я вскакивал с места и восторженно аплодировал.

В новый распорядок дня втянулся легко. Утром, едва успев позавтракать, мчался без передышки в город не дорогой, а ухабистой прибрежной тропинкой. На уроки не опаздывал никогда. После уроков своим свободным временем не злоупотреблял, уже не торопясь, возвращался домой. На камбузе меня ждал обед. В свободном классе делал домашние задания. А вечерами по укоренившейся привычке посещал семью Волковых.

Зимою часто бегал в школу на лыжах. Однажды в сильный мороз на бегу мне стало жарко, я сдвинул шапку на затылок и не заметил, как отморозил уши. Снова пришлось доктору надо мною потрудиться.

Заболотский и его замполит Яковлев были довольны моими успехами. Им ни разу не пришлось посетить родительские собрания.

В феврале произошел случай, о котором всегда вспоминаю с улыбкой. Но тогда было не до улыбок. Едва вернулся из города и направился на камбуз, как меня увидел командир взвода старшина Юдин и сказал, что меня приказано немедленно привести в кабинет начальника школы. В чем дело, он не знает, знает только, что приехала какая-то комиссия.

В кабинете начальника школы были двое: подполковник Заболотский и плотного телосложения капитан первого ранга. Батя сразу же вышел, а каперанг усадил меня в кресло, сел напротив и стал расспрашивать, как живу, какие у меня отметки в школе, есть ли друзья, не обижает ли кто-нибудь меня. Я коротко отвечал и никак не мог понять, зачем он задает эти ерундовые вопросы.

«Значит, у тебя все хорошо, а вот скажи: Заболотский тебя бил?» - неожиданно спросил он и строго уставился мне в глаза.

«Если задает этот вопрос, значит, знает, но как же я могу выдать Батю?!» - застучало в мозгу. Горло перехватило. Я не отвел глаз, но лишь отрицательно помотал головой.

«Что молчишь? Я же тебя спрашиваю, - улыбнулся каперанг. - Нам известно, что он тебя бил. Отвечай, только не ври».

«Нет, он меня никогда не бил», - сказал я.

«Значит, люди врут, наговаривают, по-твоему? Для чего?»

«Не знаю, товарищ капитан первого ранга. Но он меня не бил никогда», - твердо произнес я.

«Ладно, можешь идти. Мы разберемся», - сказал каперанг и встал
Я вышел из кабинета и осторожно прикрыл за собою дверь. В маленьком коридоре перед окном стоял Заболотский.

«Ну что, заложил своего Батю?» - негромко спросил он.

«Никак нет!» - так же негромко доложил я.

Батя развернул меня, легонько шлепнул ладонью по тощему заду, и я радостно взлетел по трапу на камбуз.

День 5 марта 1953 года стал черным днем календаря: умер Сталин. Из репродукторов звучала траурная музыка. В школе были отменены уроки. Нас построили на линейку. Все были растеряны, плакали. Выступающие преподаватели и кто-то из райкома не могли сдержать рыданий. Я держался изо всех сил: моряку не пристало лить слезы даже в такой трагический день.

Школа юнг была одета в черный креп. Мрачное настроение объединило и командиров, и воспитанников. Никто не представлял, что будет со страной, со всеми нами без великого вождя _

Седьмой класс я окончил успешно. Жаль было расставаться с учителями, со своим седьмым «б». На память осталась фотография: нас, ребят, всего четверо, остальные - девочки. В центре - строгая учительница географии, классный руководитель Евдокия Прокофьевна Исаева. Ни с кем из них в дальнейшем не пришлось встретиться. Так распорядилась судьба^ Невыразимо грустно было прощаться со школой юнг. Как повезло, как несказанно повезло, что я очутился под ее крышей! Она стала для меня на целых три года родным домом. Вместе со всеми я постигал премудрости морских дисциплин, возмужал, стал осознавать себя личностью. Наши замечательные командиры и преподаватели сумели незаметно привить нам, вчерашним детям, обездоленным войной, очень важное: Честь, Достоинство, Совесть, Порядочность навсегда стали для нас не абстрактными понятиями. Прошли десятилетия, многое память не сохранила, но не забылось все, что было в ранней юности, когда на погонах красовалась буква «Ю», а на ленточке бескозырки оттиснуто золотом: «Школа юнгВМС».

Рб 122

О времени прекрасном и тревожном Твердит мне сердце, что ему года^ Вадим Шефнер

В конце июня 1953 года меня распределили в Отдел вспомогательных судов ленинградской военно-морской базы. Эта организация подчинялась военному ведомству. Весь личный состав кораблей был поголовно вольнонаемным, лишь начальник всего Отдела имел погоны капитана третьего ранга.

Меня определили матросом - рулевым-сигнальщиком на большой, только что построенный в Чехословакии буксирный теплоход «Сибиряков». Вскоре он стал именоваться просто: «РБ 122». Рядом со старыми, прокопченными буксирчиками, работавшими на угле, наш буксир выглядел сказочным красавцем, впрочем, как и его двойник «РБ 123». Над покрашенным шаровой краской корпусом возвышались белоснежные надстройки, увенчанные рулевой рубкой с обзором на все стороны - на 360 градусов! Изящный штурвал - с электроприводом, легко подчиняющийся рукам рулевого. Два главных двигателя по 400 лошадиных сил обеспечивали и приличный ход, и возможность тащить на буксире тяжелые суда.
«Неостывшая память». Ч 1 - Друян Борис Григорьевич
""
Изображение уменьшено. Щелкните, чтобы увидеть оригинал.


Выдержка из повести


Весной внезапно вернулись из Германии Поляковы. Но если перед отъездом дядя Леша был абсолютно здоров, то в Тайцы его привезли тяжело больным, исхудавшим, слабым, ходить он почти не мог. У него оказался рак печени. Вскоре он умер^

Через месяц из Германии пришел багаж. Чего только в нем не оказалось: пианино, сияющий перламутром аккордеон, фарфоровая посуда, красивые статуэтки, всякая одежда и даже резной буфет. Угнездился он в городской комнатке с трудом. А вот пианино пришлось все-таки продать из-за отсутствия места. К тому же никто в семье музыкальными способностями наделен не был. О футбольном мяче с вратарскими причиндалами я, конечно же, даже не заикался.

Шестой класс закончил вполне прилично. Впереди было целое лето. При первом удобном случае старался смыться из дома. Вместе с ребятами осваивали новые места. Ездили без билетов в Гатчину, добирались до соседней станции Дудергоф, там облазили раздолбанные войной, заросшие орешником склоны Вороньей горы и горы Киргоф.

В памяти моей жил колоссальный «Самсон, раздирающий пасть льву», и я однажды с пересадкой в Лигово доехал до Петергофа. Бродил по парку, а потом еще долго сидел на берегу, как в тот, праздничный день 1947 года, не отрывая глаз от ленивого, разогретого солнцем залива, по которому изредка проходили корабли.

В следующий раз доехал до Ломоносова. У длинного пирса стояли военные катера. На них кипела неведомая, загадочная жизнь. Вот сюда, в Ломоносов, который моряки называли Рамбовом, я повадился приезжать, устраивался на пирсе, наблюдая за всем, что происходило на катерах. Офицеры и матросы приметили меня, весело здоровались, называли по имени, разговаривали со мной, даже иногда приглашали на борт и угощали макаронами по-флотски, хоть это, понятное дело, было не положено. Вечером с неохотой возвращался в Тайцы.

Самое начало июля этого года оказалось для меня чрезвычайно важным. Мне снова повезло. Повезло как никогда. Я иду по городу рядом с капитаном второго ранга. По прошествии многих лет память дала обиднейший сбой. Вновь и вновь пытаюсь и никак не могу вспомнить, где и при каких обстоятельствах познакомился с этим человеком. А ведь он тогда подвел меня в прямом смысле слова к новой, важной жизненной черте. Кажется, он был отцом моего приятеля Юры Журавлева.

Вот мы идем по площади Труда, затем по каналу Круштейна, через деревянный мост проходим в Новую Голландию, минуя вахтенного матроса. Перед нами мощное приземистое круглое здание из красного кирпича. Здесь располагается, как объяснил мне спутник, командир тыла Ленинградской военно-морской базы генерал Остапенко, который принимает участие в судьбе ленинградских мальчишек, оставшихся без родителей. Он и велел привести меня к нему.

Мы поднялись на второй этаж и оказались в приемной. Здесь нас встретил адъютант, мичман. Он усадил нас на мягкий диван, а сам вошел в кабинет. Через какое-то время он пригласил нас к генералу.

За большим столом сидел человек в морском кителе с погонами генерал-майора. Его круглое лицо с мешками под глазами было очень строгим. Я оробел и сделал движение спрятаться за спину капитана второго ранга. И вдруг глаза генерала оттаяли, он вышел из-за стола. Оказался генерал небольшого роста и вовсе не свирепого вида. Он взял меня за плечи и усадил рядом с собою на кожаный диван. Разговор был довольно долгим. Генерал расспрашивал о родителях, об учебе. Я старался отвечать коротко, откровенно. Не скрыл и наличие колобомы, из-за которой не попал в Суворовское училище.

- Моряком хочешь быть? - спросил генерал.

- Так точно! - вскочил я.

Все рассмеялись.

- Что же мне с тобой делать? - задумчиво произнес генерал, снова усаживая меня рядом с собой. - Может, определить парня в школу юнг? - обратился он к адъютанту.

- Но ведь туда принимают с шестнадцати лет, после седьмого класса, а Боре только в сентябре исполнится четырнадцать, да и закончил он шесть классов, - засомневался мичман.
Генерал задумался.

Я понимал, что сейчас решается моя судьба. «Ну, пожалуйста, пожалуйста!» - умоляюще повторял я про себя.

- А что это за веревка у тебя на сандальке? - неожиданно спросил генерал.

Я сбивчиво стал бормотать, что это только вчера нечаянно оторвался ремешок, и я еще его не пришил, вот и привязал, потом пришью ^

Генерал улыбнулся и сказал, что скоро я буду носить новенькие ботинки и сказал адъютанту, чтобы тот, не откладывая, подготовил приказ о моем зачислении в Выборгскую школу юнг в порядке исключения.

От нахлынувшего счастья у меня перехватило горло, я даже не сообразил сказать «спасибо» добрейшему из добрых людей.

В приемной мичман велел мне принести свидетельство о рождении, свидетельство об окончании шестого класса и обязательно заявление тети Пани о том, что она не против моего поступления в училище.

Со мною попрощались за руку, совсем как со взрослым. Капитана второго ранга я больше никогда не видел, а с мичманом встречался еще дней пять, пока он готовил мои бумаги, связывался с командованием школы юнг, оформлял пропуск в закрытый тогда город Выборг.

Тетя Паня была откровенно рада повороту в моей судьбе, вручила мне требуемые документы и заявление на имя генерала Остапенко.

Целые дни я обретался около круглого здания в Новой Голландии. Здесь познакомился с главстаршиной, личным шофером Федора Алексеевича Остапенко. Возил он генерала на черном большущем автомобиле «Хорьх» с широкой подножкой. Эта диковинная машина, рассказал он, когда-то принадлежала самому Герману Герингу. Главстаршина как-то даже прокатил меня на «Хорьхе» внутри Новой Голландии. Рассказал он и об адъютанте Ядрове. Оказывается, мичман раньше служил не где-нибудь, а на легендарном крейсере «Аврора».

Наконец наступил день, когда я получил на руки запечатанный сургучом пакет с документами, пропуск в закрытую зону и билет до Выборга.

Впереди меня ждала новая жизнь.

В школе юнг

Уходит бригантина от причала, Мои друзья пришли на торжество. И над водой, как песня, прозвучало: Один за всех и все за одного! Михаил Танич

Выборг меня встретил мрачными развалинами вокзала. Война жестоко обошлась с этим маленьким городом. Был ранний час на стыке белой ночи и свежего утра, едва подсвеченного робкими лучами солнца. У сопровождавших поезд пограничников узнал, как найти Энсовское шоссе, где расположена школа юнг. Перешел железнодорожный мост и неторопливо двинулся по запыленной улице. Вокруг было тихо и безлюдно. Но вот сзади раздался ровный рокот мотора. Около меня притормозил «виллис». Молодые погранцы приветливо поздоровались и, узнав о цели моего путешествия, умчались куда-то вдаль. А я, перейдя мост через широкую протоку, потопал по пустынной дороге. По сторонам - плотная стена высоких деревьев. Тишину нарушало лишь щебетанье птиц, радующихся солнцу. Километра через два показалось монументальное здание школы юнг. От дороги его отделял длинный забор из штакетника. Высоко на стене я сразу же увидел отчетливое изображение орла с распахнутыми крыльями - явное наследие финнов.

В узкой деревянной проходной вахтенный с повязкой на рукаве долго не пропускал меня, пока не появился дежурный, которому я вручил конверт, адресованный начальнику школы капитану первого ранга Мартюшеву. Дежурный привел меня на первый этаж школы. Я ходил и с интересом все разглядывал. На стене висела большая картина. Художник изобразил морской десант. На переднем плане вооруженные автоматами и гранатами матросы, держа в зубах ленточки бескозырок, выпрыгивали из шлюпки и по пояс в воде бежали прямо на меня, то есть к берегу. А сзади них - столбы разрывов и приближающиеся шлюпки десанта.

Еще больше поразила меня настоящая морская круглая рогатая мина. А чуть дальше ждал еще один сюрприз - сверкающая длинная торпеда. Вот такими торпедами наши подводники топили корабли противника. И мина, и торпеда были, разумеется, лишены смертельной начинки, но сам их размер, обтекаемая форма произвели на меня сильное впечатление.
Здание школы было совершенно пустое. Юнги, перешедшие на второй, выпускной, курс, на морской практике, а время для абитуриентов еще не настало. Лишь несколько командиров и немногочисленный обслуживающий персонал были «на хозяйстве». Об этом я узнал от дежурного, который по телефону кому-то доложил обо мне.

Я было собрался погулять по улице, как вдруг появился главстаршина - стройный, жилистый, плечистый. Грудь его украшали медали, и среди них я углядел невиданную доселе флотскую медаль, обрамленную якорем и миниатюрной якорной цепью. Он уже был осведомлен о моем приезде, расспросил о прошлом, о родителях. Я сразу же проникся к нему полнейшим доверием и подробно, хоть и сбивчиво, отвечал на его вопросы. Фамилия главстаршины была Десятов. Много позже я узнал, что он был воспитанником школы юнг на острове Валаам. В самом начале войны двести мальчишек этой школы были отправлены воевать на печально знаменитый «Невский пятачок» и соседние участки фронта. Ему выпала счастливая доля остаться живым в числе немногих.

Главстаршина привел меня на камбуз. Там две вольнонаемные женщины принялись меня кормить, приговаривая, чтобы ел на здоровье, а то уж больно я маленький и тощенький. Видя, как жадно уплетаю все, что дают, Десятов с улыбкой заметил, что через пару месяцев у меня вырастут пухлые щеки. А кормили юнгашей действительно замечательно в то полуголодное послевоенное время - по 9-ой, курсантской, норме, без особых разносолов, но обильно. На завтрак я получил черпачок пшенной каши, треть буханки серого хлеба (а буханки тогда были большими!), малюсенький кубик масла, два кусочка сахара и кружку чая. Во время учебы у многих из нас укоренилась привычка масло размешивать в чае, получалось нечто вроде бульона.

На вещевом складе взамен моей одежки долго подбирали рабочее обмундирование. Роба для меня оказалась, мягко говоря, несколько свободноватой. Но это не беда, облачился в тельняшку, затянул на поясе потуже настоящий флотский ремень со сверкающей бляхой, завернул брюки (через час я сам их, как мог, подшил), надел бескозырку без ленточки, на два размера больше яловые ботинки (их называли ГД - говнодавы) - и как бы со стороны восторженно оглядел себя. Десятов повертел меня перед собою, одобрительно похлопал по плечу и пообещал, что осенью буду щеголять в форменной одежде, которую портной подошьет по фигуре, а вот с выходными ботинками - беда, придется просить командира училища, чтобы он распорядился купить их для меня в городском магазине.

В огромном помещении-кубрике на втором этаже ровными рядами стояло множество пустых двухъярусных железных кроватей. На одну из них я притащил выделенные мне матрац, подушку, две простыни, наволочку и полотенце. Кровать старательно застелил. В тумбочку положил все, что привез с собой: мыло, зубной порошок и щетку. Вошел Десятов. Взглянув на дело рук моих, он сказал, что так застилать койку не годится, показал, как надо это делать, потом снова всё разворошил и дважды заставил меня привести в порядок постель. Улыбка сошла с его лица, и он строго произнес, что назначен командиром одной из рот, куда я буду зачислен, что отныне я юнга, флотский человек, и должен строго соблюдать дисциплину, порядок, быть опрятным, беспрекословно слушаться командиров.

После плотного обеда Десятов повел меня на первый этаж к начальнику школы. По пути он рассказал, что начальник - геройский офицер, во время войны служил на линкоре «Марат». Постучавшись, мы вошли в кабинет. Мой командир легонько подталкивал меня перед собой.

Из-за стола встал высокий, полнолицый, приветливо улыбающийся капитан первого

Ранга. Главстаршина, почтительно вытянувшись и приложив ладонь к виску, стал докладывать, но Мартюшев прервал его, предложил нам сесть на диван и сказал, что все обо мне знает, пакет от генерала Остапенко получил, я без экзаменов зачислен во вверенную ему школу. Мне же надо прилежно учиться, обязательно за два предстоящих года вырасти, возмужать и стать настоящим моряком. Я молчал, пытаясь придать своей счастливой физиономии серьезное выражение. Потом он велел мне встать, оглядел со всех сторон и весело хмыкнул. Десятой доложил о проблеме с ботинками. Начальник обещал ее обязательно решить: «Не ходить же юнге в увольнение босиком!»
(Через четверть века, в середине семидесятых, я разыскал в Москве квартиру Мартюшева. Меня приветливо встретила его жена. Сам же хозяин был в командировке. Некоторое время спустя я получил от Юрия Сергеевича теплое письмо и старую фотографию. На ней он такой, каким я его помню, - в форме капитана первого ранга. На обороте фотографии надпись: «Воспитаннику Школы юнг ВМФ /г. Выборг/ Боре Друяну. Мартюшев Ю. С. 1951 г.»).

Очень быстро я обследовал всю школу, обширную территорию, даже взобрался на поросшую деревьями крутую гору, где стояла водонапорная башня. Оттуда хорошо виден Выборг, залив, бухточки, протоки, островки, старинная крепость. Перед зданием школы вольготно расположился большой плац, на котором мне в недалеком будущем предстояло осваивать азы строевой подготовки. За территорию школы выходить было нельзя. Я был предоставлен самому себе и вскоре даже заскучал. Лишь однажды врач-подполковник окликнул меня и привел в свой кабинет, где учинил поверхностный осмотр: измерил рост, взвесил, заставил несколько раз присесть. И отпустил с миром. Как оказалось, ненадолго. Как-то мы с ним столкнулись в дверях, он внимательно посмотрел мне в лицо, дотронулся до распухшей щеки и тут же увел к себе. Оказалось, я невесть где умудрился подцепить гнусную заразную болезнь - свинку.

На улице жара, солнышко улыбалось с утра до белой ночи, а я с обмотанной повязкою шеей безвылазно едва ли не месяц вынужден был обитать в отдельной палате на первом этаже, рядом с кабинетом доктора. Можно было сдохнуть от тоски, но добрый подполковник снабжал меня книжками. Именно тогда я впервые с большим интересом прочитал «Войну и мир». Однако признаюсь: многочисленные фразы на французском полностью игнорировал. Я читал, засыпал, проснувшись, глядел в окно на высокие сосны, на плац, представлял, как носился бы по нему босиком наперегонки с Арбо. Как-то он там без меня, мой умный, преданный друг_

Через дорогу от проходной возвышался могучий валун, занесенный сюда, наверное, еще в ледниковый период. За ним справа небольшой деревянный дом, в котором жили дядя Ваня и тетя Дуся Волковы. Было им лет по сорок. У них росла светловолосая дочка Валя, моя ровесница. Насколько помню, тетя Дуся работала в вольнонаемной команде школы. Она с кем-то из начальства договорилась, чтобы меня после перенесенной болезни отпускали к ней для окончательной поправки пить парное молоко. Но, как говорится, ничего нет более постоянного, чем временное: я до окончания школы вечерами ходил к этим добрым людям. И никто меня не останавливал.

В самое первое посещение случилось непредвиденное. Волковы, оказалось, держали не корову, а козу. Козье же молоко я пить решительно воспротивился, ссылаясь на то, что оно пахнет козлом. Тетя Дуся сразу со мною согласилась и пообещала отныне брать для меня коровье молоко у соседки. Вечером следующего дня она протянула мне стакан молока. Я его выпил с большим удовольствием. Прошло несколько месяцев. Тетя Дуся по привычке усадила меня за стол, поднесла стакан молока, я попробовал и в недоумении посмотрел на нее. Мне показалось, что молоко сильно разбавлено водой. И тут тетя Дуся, дядя Ваня и Валюшка дружно рассмеялись. Оказалось, сейчас она угостила меня коровьим молоком. А все это время я с наслаждением пил молоко от их козы, набираясь здоровья и сил.

Наконец-то громадное здание школы загудело ребячьими голосами. Вернулись с морской практики второкурсники, одолели вступительные экзамены новички. Новичков-первокурсников принято было называть не салагами, а почему-то албанцами. Вот и я стал албанцем. На прозвище никто и не думал обижаться: такая уж традиция. Пройдет год, и мы в свою очередь перестанем быть албанцами. Не помню, чтобы между прошлогодними и нынешними албанцами были какие-то столкновения. Шутки, подначки были, но они носили снисходительно-дружеский характер. О дедовщине в те годы на флоте и слыхом не слыхивали.
Как и обещал главстаршина Десятов, я оказался в роте под его командованием. Два года мне предстояло учиться на рулевого-сигнальщика. В школе учили и на машинистов паровых установок, а также на кочегаров. На кочегаров принимали физически крепких ребят. Опять же по традиции мы называли машинистов «маслопупами», а они нас «рогаликами», видимо, потому, что на штурвалах по окружности, на небольшом расстоянии друг от друга располагались удобные для рулевого рукоятки-«рогалики».

День начинался с раннего подъема, неизменной физзарядки. До сих пор не позабыл «шестнадцать весёлых» упражнений. Вот только сейчас, на склоне лет, перестал их делать. Сачкую. А тогда подчас сачковал, когда раздавалась команда дежурного: «Подъем, вторая рота! Подъем!». Все разом вскакивали, спешно одевались, заправляли постели, а меня ребята оставляли и дальше дремать на моем втором ярусе, причем, сверху, как и полагается, тщательно укрывали одеялом и подушкой. Плоская моя фигурка была совершенно незаметна для строгого взгляда командира взвода. При построении все же выяснялось, что на «шкентеле» - в конце левого фланга - не хватает самого маленького. Поднимался веселый галдеж, кто-то говорил, что я застрял в уборной, кто-то предполагал, что индивидуально занимаюсь физзарядкой, кто-то утверждал, что видел, как Друян помчался на камбуз подхарчиться. Под шумок меня быстренько извлекали на свет божий, я мгновенно одевался и с незавязанными шнурками на ботинках незаметно занимал свое место в строю. Каждый раз этот цирк сходил мне с рук, пока однажды многоопытный комроты Десятов, лично присутствующий на построении, не разгадал мою хитрость. Он и влепил мне наряд вне очереди - чистить картошку на камбузе. А там мягкосердечные тетеньки принялись угощать специально для меня приготовленными пончиками. В это время был замечен поднимающийся по лестнице Десятов. Мне тут же сунули в руки ножик, под ноги - ведро, и я усердно начал чистить картошку. Женщины нахваливали меня, а я жалобно просил командира больше не посылать меня на камбуз, уж лучше - охранять в одиночестве на верхотуре водонапорную башню. Понятное дело, меня и впредь за проказы отправляли не куда-нибудь, а на камбуз к добрейшим женщинам.

Командира роты Десятова мы все боготворили, гордились им, его выправкой, стройной фигурой, боевым прошлым. Между собою - и он это знал - мы называли его Червонец. Вот он, развернув грудь, идет твердым шагом по дороге к нашей школе. На нем ладно сидит флотская шинель, фуражка чуть сдвинута на бок. Наверняка чувствует, что за ним из окон второго этажа следит множество восхищенных глаз. Ну, разве можно нашего Червонца сравнить с командиром соседней роты Шикиным? Да не в жизнь! Шикин - плотный, приземистый человек с изрытым оспою лицом. Да к тому же, хоть и носит морской китель с фуражкой, но погон-то нет! Правда, у него командирский голос - о-го-го какой! - более мощный, чем у Десятова. Не стесняется он иногда перед строем ввернуть флотский матерок. Много времени спустя до нас докатился слух, что Шикин-то не так прост, как кажется. После революции он служил в Кремле в роте самокатчиков-велосипедистов (были, оказывается, и такие еще с царских времен вооруженные формирования). Затем наступил тяжелый период в его жизни, но справедливость взяла верх, его освободили и привлекли к воспитанию юных моряков. Мы полностью переменили свое отношение к человеку с такой необычной биографией, не только по-прежнему его побаивались, но и зауважали. Прекратились едкие шуточки насчет его невеликого роста и странноватой формы одежды. Уже никто за глаза не называл его «адмирал Шикин».

Нас ежедневно заставляли строем шагать по плацу. Мы печатали шаг, старались ровно держать строй. Окрестности содрогались от строевых песен. Но самым главным для нас была учеба, профессиональная подготовка. В каждом классе множество учебных пособий - карты, флаги, макеты парусников и современных кораблей. Опытные преподаватели ясно и доходчиво вбивали в наши головы сложные морские премудрости. Мы изучали кораблевождение, морские инструменты, рулевое и сигнальное дело, устройство корабля, погрузочные и такелажные работы_ Очень быстро я освоил ручной семафор: в руки по флажку и - легко и красиво передаю на расстояние видимости всё, что приказано. Поразительно, но и сейчас руки помнят азбуку семафора. По всем предметам у меня были четверки и пятерки. Лишь по деревообработке и физкультуре ходил в твердых троечниках: первая же смастеренная мною табуретка прожила пару минут и благополучно развалилась, а на турнике и перекладине я не мог, как ни старался, достичь уровня более взрослых и сильных ребят. Зато по канату ловко залезал под самый потолок спортзала.
Единственным гражданским предметом была история СССР. Упор делался на чуть ли не заучивание «Краткого курса ВКП(б)». Спрос был строгим. Благодаря хорошей памяти действительно краткие главы учебника, изложенные простым «школьным» языком, усваивал легко.

Метрах в пятидесяти от школы располагался причал, около которого покачивалось несколько шлюпок - шестивесельных ялов. Вот где мы по-настоящему впервые ощутили себя моряками! Оттолкнувшись от причала, быстро разбираем весла, вставляем их в уключины, по команде командира, сидящего на корме, делаем первые неумелые гребки. Постепенно все приходит в норму: под команды «И-и-и - раз! И-и-и - два!» весла синхронно начинают работать. Загребными, по которым все равняются, назначены самые крепкие ребята. Я стараюсь не показывать, как трудно, ухватившись одной рукой за рукоятку, а другой - за валёк, справляться с тяжелым веслом. На ладонях быстро образовались волдыри, пот заливает глаза. «Суши весла!» - раздается долгожданная команда, и мы блаженно отдыхаем, но так, что все весла ровно и параллельно нависают над поверхностью воды. Вокруг тишина, лишь за бортом еле слышный плеск да крики чаек в солнечной голубизне. Лениво переговариваемся, так хочется дольше продлить отдых, но командир неумолим, шлюпка снова набирает ход. Все дальше и дальше за кормой остается светлое здание школы. Наши тельняшки насквозь промокли от пота, когда мы ошвартовались у городской набережной, напротив древних стен Выборгского замка. На берег сойти нельзя, да и не больно-то хочется, сидим на банках (скамейках), бессильно закинув руки за головы.

Будут, и не раз будут до глубокой осени такие недальние шлюпочные походы и на веслах, и под волшебным парусом. Мы уже не в классах, не в теории, а на практике заучивали терминологию парусов, рангоута, такелажа. Все было интересно, в новинку, мы уже были окутаны морской романтикой, грезили дальними походами, свирепыми штормами, шквалистыми ветрами. Многие из нас успели завести толстые тетради, куда переписывали друг у друга тексты песен с собственными рисунками. Среди них были и серьезные: «Варяг», «Прощайте, скалистые горы», «Раскинулось море широко», «Вечер на рейде», «Заветный камень» - и не очень-то серьезные, но жутко романтичные песенки: «Серая юбка», «Бригантина», «Юнга Билл», «Девушка из маленькой таверны», «В Кейптаунском порту». Те песни и сейчас живут, их исполняют и профессионалы, и самодеятельные певцы. Только одну я потом нигде не встречал. Мы пели ее на мотив знаменитых «Кирпичиков». Запомнил я лишь три куплета:

В тихом городе, на окраине В семье боцмана я родился И мальчишкою лет пятнадцати На большой пароход нанялся.

Время первое было трудное,

Но, проплававши юнгою год,

За веселую жизнь матросскую Полюбил я большой пароход.

Вот приходим в порт, разгружаемся,

«Эй, девчонки, взгляните на нас!»

Всё отдам, что есть: деньги, совесть, честь - Я за пару чарующих глаз!..

Как жаль, что тетрадку с песнями мне не удалось сохранить: через два-три года я опрометчиво дал ее почитать одной барышне, а она «замотала» мою юношескую реликвию.

«Чарующими глазами» мы любовались в городе, куда нас стали выпускать в увольнение. Тщательно выглаженная форма на нас уже сидела довольно прилично, на плечах красовались погончики с буквой «Ю», а на бескозырках золотым сиянием - «Школа юнг ВМС». Обычно мы ходили стайками по зеленой аллее, параллельной с главным проспектом имени Ленина. Реже - по сказочно зеленому парку Монрепо, обследовали страшноватый остров Мертвых. Конечно, юные красотки не могли не обратить внимания на ладных морячков. «Юнги, гляди, юнги идут!» - слышалось отовсюду.

Знакомиться с девчонками я стеснялся. Да и слишком хлипким выглядел по сравнению со своими старшими товарищами. Но бывало и так, что на аллее завязывалось коллективное знакомство, несколько раз мне приходилось выслушивать сомнительный для моряка комплимент: «Ой, смотрите, какие у Бори длинные ресницы! Прямо как у девочки!». Я хмурился, отворачивался, настроение падало ниже ватерлинии. Наконец, это так надоело, что я стал, сидя на занятиях, выдергивать свои злосчастные ресницы. Выдернул много. Кончилось тем, что веки воспалились, распухли, стали болеть, и я вынужден был обратиться за помощью к старому знакомому доктору. Он обследовал мои глаза, вынудил признаться в самоизуверстве, по-отечески поворчал и тут же поместил в ранее обжитую мною палату. Регулярные компрессы и какие-то капли быстро сделали свое дело, на третий день я был отпущен с миром, дав слово доктору, что в дальнейшем оставлю свои ресницы в покое.
У меня появился старший друг. Как-то в увольнении ко мне подошел высокий красивый курсант в белоснежной форменке, с палашом на боку, наклонился и, улыбаясь, протянул мне руку. «Меня зовут Валентин. Валя», - сказал он. Я назвал себя. Мы долго гуляли с ним по городу, он расспрашивал меня о прошлой жизни, о нашей школе, о моей будущей специальности. Я же узнал, что Валя Покидов учится на четвертом курсе Высшего военно-морского интендантского училища. С этого дня мы непременно встречались во время увольнений. Прохожие с интересом оглядывали нас. Еще бы: ростом я был чуть выше его поясницы. Иногда мы приходили в его училище. Он знакомил меня со своими товарищами, все они были уже взрослыми людьми, ко мне относились дружелюбно, угощали конфетами, печеньем.

Мы с Валей всегда встречались в аллее у бронзового изваяния могучего лося. Иногда он просил проводить его до дома, где жила его девушка. Я ее видел несколько раз. Она была красива, пышноволоса и так же, как и мой друг, высокого роста. Мы доходили до её подъезда, жали друг другу руки, и я грустно топал в центр города, где фланировали юнгаши.

По воскресеньям приезжали навестить своих сыновей родители, а то и просто родственники. И не только из Ленинграда, но и из других, даже дальних, городов и деревень. В теплую погоду кучками располагались на травке вокруг школы, на плацу, усиленно угощали отпрысков домашней едой. Если случалось проходить мимо, я заставлял себя не смотреть на них, старался выглядеть независимым. Бывало и так, что меня приглашали присесть, норовили угостить, но я неизменно отказывался. Зависть (да, самая настоящая зависть!) и грусть одолевали меня. Я вскарабкивался к водонапорной башне и долго сидел у ее подножья, глядел на водную гладь внизу и на медленно проплывающие над головой светлые облака. Ждал вечера, когда будет удобно выскочить за проходную и заявиться к добрым Волковым, выпить стакан вкусного молока и посидеть за разговором у них хотя бы полчасика^

После вечернего построения меня отвел в маленькую комнатку Десятов и показал письмо от тёти Пани, адресованное командиру школы. Она просила отпустить меня на похороны Мумрина. Елавстаршина сказал, что помнит мой рассказ об этом нехорошем человеке, но решать мне, ехать на его похороны или не ехать. Я не ощутил ни капельки печали по усопшему, но^ так захотелось увидеть Арбо, о котором все прошедшие месяцы не переставал вспоминать! Япереминался с ноги на ногу, молчал: ну, не говорить же командиру, что очень скучаю по собаке. Десятов, видя мою нерешительность, сказал, что, по его мнению, вряд ли стоит ехать ради того, чтобы увидеть в гробу деда, который при жизни сделал мне столько плохого. Возразить было нечего, я согласился с ним, и он, улыбаясь, мягко подтолкнул меня к двери.

«Ну и ладно, - думал я, шагая по коридору. - С Арбо обязательно увижусь летом в отпуске. Надо потерпеть немножко».

Тете Пане я коротко написал, что приехать не могу, поскольку очень загружен учебой».

Весной мы все чаще и чаще занимались на плацу строевой подготовкой. Командиры добивались от нас твердого парадного шага, чтобы шеренги были идеально ровными, а наши троекратные крики «Ура!» - дружными и мощными. Мы зверски уставали, в перерывах валились на землю, но снова раздавалась команда на построение, и все повторялось с самого начала: идеально ровные шеренги, зычное приветствие командира, наше бодрое «Здравия желаем, товарищ адмирал!», восторженные крики «Ура!» в ответ на поздравление с праздником Победы, четкий топот колонн _

Последняя майская репетиция и сам парад прошли на центральной площади Выборга. Она почему-то называлась так же, как и в Москве, - Красной площадью. Мне и моему соседу по левому флангу - «шкентелю» было приказано быть ассистентами знаменосца. Для контраста. Наверняка было забавно смотреть со стороны, как впереди колонны несет знамя школы мощный, высокий юнга, а по бокам - два малыша, шагающих с ним в ногу. Еще на подступах к площади мы слышали со всех сторон одобрительные аплодисменты, обычные детские крики: «Юнги! Юнги идут!». Под бравурный марш духового оркестра мы лихо прошествовали по брусчатке мимо трибуны. Наши командиры были довольны. Нет, не зря так долго изматывали нас строевой подготовкой. Праздничный обед, увольнение в город и посещение парка «Монрепо» мы заслужили.
Первый год обучения остался за кормой. На практику я попал в Кронштадт. Здесь базировался катер Малый охотник за подводными лодками, в просторечии - «мошка», на котором мне предстояло провести три летних месяца. Все было интересно, все впервые. Впервые оказался в Кронштадте, впервые стал почти полноправным членом экипажа боевого корабля. Занимался я тем, что приказывал командир катера. А приказывал он в основном ежедневно драить палубу, начищать пастой ГОИ рынду так, что она слепила глаза. Иногда подпускал к штурвалу, не отходя от меня ни на шаг. Вскоре я даже стал удостаиваться от него поощрительных замечаний, чем был чрезвычайно горд. Далеко мы не ходили. Катер был приписан к номерному исследовательскому институту. Мы брали на борт двух-трех неразговорчивых ученых, они испытывали какие-то приборы, назначения которых нам не дано было знать.

Так продолжалось месяца полтора, после чего нас неожиданно поставили вместе с другими большими кораблями на ремонт в громаднейших размеров сухой док. Вот здесь я капитально заскучал. В увольнение выпускали крайне редко. Однажды умудрился удрать в самоволку, но меня живо заловил патруль - два матроса и офицер. Командир патруля оказался хорошим человеком: меня не повели в комендатуру, а сопроводили обратно на Морской завод. По пути я поинтересовался, где находится знаменитая чугунная мостовая. Мне со смехом показали под ноги. Оказалось, мы именно в этот момент шли по ней, по узорной чугунной мостовой.

В праздничный день Военно-морского флота в тенистом прибрежном парке я носом к носу столкнулся с Валей Покидовым. Он проходил практику на отличившемся в боях минном заградителе «Марти». Здесь, в парке, кто-то из его друзей сделал фотоснимок, которым я очень дорожу. Погуляли, полюбовались сияющим вдали куполом Исаакиевского собора, потом мой друг провел меня на минзаг. Вот это - корабль так корабль! Наш Малый охотник против него действительно «мошка». Точно так же, как я, по сравнению с взрослым Валентином Покидовым казался «мошкой», салажонком. Всем сердцем я был привязан к нему, гордился нашей дружбой. Он относился ко мне как к равному - душевно и естественно. Без капельки снисходительности.

(И вот здесь никак не могу не забежать на три десятилетия вперед.

В августе 1982 года я приехал в командировку в Москву. Когда-то Валентин на обороте нашей кронштадтской фотографии написал: «гор. Высоковск, Московская обл., ул. Пушкинская,!». Я знал, что он служил послеучилища на флоте, потом следы его затерялись. В тот приезд в столицу я все же обратился в адресное бюро, ведь столько времени миновало, вполне возможно, что он давно поменял подмосковный адрес. Но произошло чудо: старый адрес подтвердился. Я высвободил от всех дел целый день, доехал на электричке до станции Клин, пересел в автобус, который довольно быстро преодолел расстояние до Высоковска. Стараясь сдержать волнение, нажимаю на звонок в квартиру.

Дверь открыла женщина. Я лишь назвал себя, как она взяла меня зароку и, обернувшись, громко, отчетливо сказала: «Валя! Это БоряДруян, ты только не волнуйся!». И уже шепотом мне: «Он после инсульта, ему нельзя волноваться». В дверях комнаты, одноирукою держась за косяк, другой опираясь на палку, появился Валентин. Был он по-прежнему высок, но как все же болезнь изменила весь его облик! Я бережно обнял друга, из его глаз потекли слезы, он с трудом произнес какие-то звуки. Его жена Тамара увела нас в комнату. Были извлечены старые фотографии, мы смотрели на них, друг на друга и говорили, говорили. Вернее, говорил я, аВаля, сердясь на себя, лишь пыталсямне что-то сказать^

Было видно, что он устал, да и мне нужно было не опоздать на автобус до Клина. На прощанье мы обнялись. В последний раз. Потом я получил печальное письмо от Тамары. Друг моейранней юностиушел из жизни.^)
В последний месяц лета 1951 года я приехал в Ленинград в свой самый первый в жизни отпуск. В руке держал маленький чемоданчик-«уголок» со сменой белья. Переночевал у тети Лизы и наутро уехал в Тайцы: мне не терпелось предстать перед друзьями в морской форме, а главное - встретиться с Арбо. Едва зашел в калитку, как навстречу громадными прыжками с лаем бросился ко мне дорогой мой дружок, вмиг, как когда-то, повалил на землю и принялся лизать мое лицо. Клёши, форменка, белый чехол бескозырки тут же испачкались. Ну да что там, всё это ерунда. Как здорово, что Арбо целый год помнил обо мне, ждал, как и я, нашей встречи.

Тетя Паня за столом расспрашивала о моей учебе, где и кем буду на флоте после школы. О Мумрине ни разу не вспомнила, а я о нем и не думал спрашивать. Эдик с завистью слушал мой рассказ о школе юнг, о моей практике, о Кронштадте, о «мошке». Время от времени я выбегал во двор, садился на ступеньку крыльца и разговаривал с Арбо. Мокрым носом он тыкался мне в лоб, уши, губы и тихо повизгивал. Из города я привез для него круг полукопченой колбасы. Он деликатно брал из ладони кусок и умильно смотрел в мои глаза, ожидая очередного угощения. Тетя Паня не смогла не выразить своего неудовольствия, поскольку скармливаю хорошую колбасу собаке. Но я и бровью не повел: прошло время, когда боялся ее гнева. Вот побуду здесь несколько дней, наиграюсь с Арбо и уеду в город. Деньги отпускные у меня есть. Жаль, что брат Лёня служит в армии на далеком севере, а то бы мы вместе пожили в нашей комнате на Измайловском проспекте. Ничего, перекантуюсь у Шуваловых.

Весь следующий день провел с ребятами. Мы гуляли до позднего вечера. Домой пришел в полной темноте. Арбо, конечно же, встретил с восторгом, а вот тетка коротко и зло сказала, как отрезала: «Чтобы больше так поздно не шлялся!». Ну сказала и сказала, вроде бы что тут такого. Я промолчал, но всё старое, многолетнее, черное вновь больно ударило. А ведь брошенная теткою фраза была почти ласковой по сравнению с изощренно грубыми, мужицкими выражениями, которые еще год тому назад она адресовала мне. Ночь почти не спал, не давали нахлынувшие воспоминания: унижения, беззащитность, едкие слезы обид_
Памяти Е. В. Алексеева - моряка, историка, писателя и поэта
Камин, одиночество, полночь в окошко,
Певица в приемнике - дикая кошка
И прочная дверь на железном запоре,
И разум с неразумом в яростном споре.
Где мира реального наша граница,
Где то, что нам кажется, то, что нам снится,
Где вечная суетность, где наш покой,
И кто ж с нами рядом невидный такой.
Вот, вот он во мраке стоит за окном
И хочет и хочет к камину в мой дом,
И властвуют рядом и сумрак и страх
И ходит и бродит, и бродит в впотьмах,
И мечется, мечется в страхе душа
И разум скукожился, еле дыша,
И вот уж раздвинулись ночи границы
И кто-то тихонечко в двери стучится,
И, вспыхнув, погасли в камине поленья,
И ужас, весь ужас былых поколений
Уже заползает мне в хладную грудь
И верный находит во мраке к ней путь
И там угнездился холодной змеею,
И я иль не я уж тихонечко вою
И чувствую – здесь не поможет топор,
Не сдержит напора железный запор,
И черные силы ворвутся сюда!
О! Где же в бутылке святая вода!
Попробовать надо водицы хлебнуть –
Оно помогает, спасет как-нибудь.
И точно, и точно – святое тепло
Навстречу всем страхам уже потекло
А что если надо немножко прибавить,
Чтоб этих во мраке подальше отставить,
Пожалуй, не хуже остаток схлебнуть –
Очиститься к свету и разуму путь!
А, может быть, тотчас петух пропоет
И утро настанет и солнце взойдет
И спрячутся тотчас во мраке все тени—
Отживших веков безобразных видений.
И странно, и странно влекомые раем,
Мы вовремя все как один помираем,
А все суеверия вечно живут
И в плоть одеваются там или тут
И в тьму загоняют любую науку
Вам в душу полночным неведомым стуком.

Сидел я сегодня пришед с именин
И грустный полночный топил свой камин,
И вдруг среди ночи пришла красота
В вечернем наряде, но, вишь, без хвоста.
Наряд был изящен и скромен и прост,
А вот, где должон быть по правилам хвост,
Ничто не висело совсем ничего!
Быть может, украл кто в трамвае его,
А может, похитили злые бандиты?
(Вот рожи у них до сих пор не набиты)
Да, разве же время о том размышлять?
Спешить надо даме, вишь, кубок подать!
И как того требует наш этикет,
И фрукту на блюде и сладких конфет.
И я, как когда-то меня воспитали.—
Ни взгляд, ни намек о пропавшей детали.
А если помыслить, нужна ли едва ль
К ее туалету такая деталь!
А так все другое – и попка и ножки,
И даже вполне симпатичные рожки.
Но здесь вам не скажет и зрелый народ,
Что даме к ее туалету идет.
И рожки неплохо и хвостик сгодиться,
А мне, например, равнодушны копытца,
Хотя, если вдуматься, тож украшенье
И очень практичное даже решенье
Вот выпадет снег или, скажем, мороз,
Решается просто столь сложный вопрос –
Какая из сотни иль больше туфель
Подходит под нового платья модель.
А здесь насандаль копытцы гуталином –
И к моде ко всякой подходят едино.
Бесплатно и просто, проблема закрыта.
По мне так всего подходящей копыта,
Лишь только бы делали ножки стройней—
Точь в точь как у гостьи прекрасной моей.
Она обняла меня: «выпьем же, милый,
Со мной за нечистую чистую силу,
Пусть будет святою любовь между нами,
Но только не надо про Крестное Знамя
И будем мы вместе с тобою отныне
И наша любовь никогда не остынет,
Лишь выброси крестики все и иконы –
Уважь преисподние наши законы.
Взамен ты получишь успехи и злато
И будешь ты счастливо жить и богато,
А хочешь куплю «шестисот Мерседес»
И кучу еще ваших глупых чудес.
Зачем тебе утром вставать на работу –
Возьму на себя все по жизни заботы.
Вот здесь только имя скорее чиркни,
И бурно помчаться счастливые дни –
Не дни и не годы, а тройка лихая,
Все недруги будут от злости сдыхая
Вдогонку за тройкою сыпать проклятья,
Но будет на нас пулепрочное платье,
И жизнь начнется опять, словно с мальства.
А хочешь, назначу в большое начальство –
Почет и охрана, большой кабинет,
А хочешь, ты станешь великий поэт
И будешь сбивать в одну кучу слова
И вмиг полетит по России молва
И будут просить: «Напиши, напиши
Такое сякое, чтоб нам для души»,
Но ты не ленись, сколько просят, пиши,
Ведь нету давно этой самой души»
Всю жисть бы вот в речи такие вникал.
Но, вишь, черт попутал – я вдруг задремал.
Проснулся – светает, поют петухи.
За что мне такое? Добро иль грехи?

2

Прищед домой, подсел к камину:
Уж старый стал – все время стыну
Ушел от праздников и дел,
В дуду невольно задудел -
В свою любимую дуду,
Что смысл сущего найду —
Причину нашей общей жути –
Распада форм, потери сути,
Просчет в движении планет,
Зачем, вообще, весь белый свет,
И почему погас камин
И нет в продаже добрых вин,
И почему убег Пегаска,
И для кого такая сказка
Сегодня снова за окном,
И почему так мрачен дом,
В котором столько лет живу
И не приходят, хоть зову,
Ни домовой. Ии барабашка
И где теперь моя тельняшка,
Котору столько лет носил
Она б прибавила мне сил.
И не с кем
стало поделиться,
Что чуть смежу теперь ресницы,
И тотчас, будто по заказу
Весь мир подлунный вижу сразу
Из посеребренного окна –
Под черной глубью тишина,
К луне дорога серебриться,
И будто призрачные лица
На нас взирают свысока,
И чья-то мудрая рука
Творит неслышное добро
И сыплет, сыплет серебро
По зачарованной планете,
Чтоб завтра взрослые и дети
Улыбкой новый день встречали
Без слез, проклятий и печали
О! Боже, что за чудеса
Земли полуночной краса
Сверкают, искрятся просторы
Белым белы леса и горы.
Зарывшись в пух, земля уснула,
И не слыхать людского гула,
И нет сейчас во всей вселенной,
Красою этой вдохновенной,
Такой сверкающей планеты,
Богами некогда воспетой.
Мазков волшебных свет и тени
Прилежной кистью пишет гений —
Вот здесь чуть-чуть, вот здесь немного,
А дальше лунную дорогу
Через моря, через леса
Сияет лунная краса,
А дальше гениально просто –
В глуби ночи сияют звезды
Здесь будет мира середина,
Здесь с красотою жизнь едина.
Еще мазок, еще чуть-чуть –
А вот и вечный, верный путь –
Извечный путь в страну надежды,
Где навсегда смыкают вежды
И не для них уж это диво,
Но, видят Боги, как красиво!

3

Хрустальная влага, моченья, соленья.
В камине резвится огонь на поленьях,
Удобное кресло, ликует блаженство,
И весь мир подлунный – само совершенство,
Глаза закрываются, хочется спать.
Но надо еще кое-что написать.
А мысли тяжелы, с трудом шевелятся —
Что делать? Наверное, спать укладаться!
И мудрым довольный решением сим
Бросаю перо, а писанье? Черт с ним!
Блаженство—расслаблено вытянуть ноги,
Расслабить все члены и сну без тревоги,
Без мысли и воли спокойно и сладко
В блаженстве желанном предаться украдкой.
Но что там за черт! Вдруг открылася дверь —
И входит Печорин, хоть верь, хоть не верь.
С околышем красным снимает картуз,
Повесил на стенку простреленный туз.
Изящный покойно поднял пистолет –
«Постойте, кричу я, ведь вам за сто лет,
Пора бы подумать и Вам о другом,
А я здесь прописан и это мой дом!
Когда-то давно проходили Вас в школе,
И были Вы лишним, ненужным до боли,
Хоть Вы благородны, горды и смелы.
Но разве уйдешь от жестокой хулы!
А я полюбил Вас. Бывало, бывало
Как пламя Печорина имя сверкало.
Мы молоды были и тоже смелы,
Честны, благородны, хоть ростом малы,
Нас краем кровавым коснулась война,
В душе нашей шрамом осталась она,
Который еще до сих пор не зарос.
И вот уж встает перед нами вопрос:
А мы-то сегодня? Кто ж мы-то такие
И место ли нам в современной России?
Как просто, выходит, нас сбить Сатане,
Живущих когда-то в счастливой стране.
Ужель наши предки за то умирали.
Что б все их Победы у нас отобрали!
А Вы-то что скажете, сударь Печорин?
Когда-то любовник, задира и воин?
Но смотрит в меня лишь презрительно он.
Я в страхе проснулся. К чему этот сон?
И странный какой-то – то красный, то черен,
Но только не ясно – к чему здесь Печорин?

4

Опять отражения прежних явлений
Явились ко мне, превратившися в тени,
Холодного разума сумрачный бред,-
Плывут, нарастая в дыму сигарет
И уж проявились под полной луною
И дьявольский пир закатили со мною
С какой-то жестокой и радостной вытью -
Событья былые, событья, событья -
Минувшей эпохи тяжелая повесть
И лютой волчицей голодная совесть.
И снова плыву я как в мутной воде –
Оставил, я бросил тогда их в беде.
Ничто не исправить—они за чертою,
И вот я ночами в бессилии вою.
О! Что же такое! Такая беда!
Ничто не исправишь уже никогда!
Ничто не вернуть ни тоской, ни любовью,
И сердце опять обливается кровью
И нет мне покоя, и нет мне прощенья
И ближе, все ближе мне Божье отмщенье,
Но это не здесь, это там за порогом.
Где все мы предстанем ужо перед Богом.
И хватит ли гирек на Божьих весах,
Чтоб взвесить грехи мои там в небесах,
Но, Господи, я пред тобою не трушу —
Возьми мое тело и грешную душу.
Я вою в ночи, словно раненый волк —
Навеки со мною теперь этот долг!
Лишь ноет душа и туманится разум
И сердце от боли сжимается разом.
Но время – оно не пускается вспять,
И мне остается лишь только страдать!
И дело здесь Боже, совсем не в морали,
Лишь только представлю, как вы умирали —
Как в дикой пустыне, без пищи, одни,
Надеясь на помощь и ночи и дни,
А помощь не ведала, помощь не знала,
А помощь забыла названье вокзала,
А помощь забыла, в какой стороне,
В каком королевстве, в которой стране
С надеждою горькою бьются сердца
Светлой любовью полны до конца.

5

Сегодня, вишь, особый день.
Нежданно вышел чудный праздник,
Сегодня мне такую тень
Мой домовой – сиречь проказник
К камину где-то раздобыл,
Таку волшебную сюрпризу,
Что сразу я про все забыл -
И про камин и про репризу.
Была сюрприза так стройна,
Так ослепительно прекрасна.
Что даже полная луна
На небо выплыла напрасно.
В какой теперь поверишь лоб,
Какой поверишь мудрой книжке —
В былые эры наши чтоб
Из обезьяны из мартышки
Такие вышли чудеса,
Что не под силу даже Богу,
Такая гордая краса
В веках созрела понемногу.
Где подвести мне здесь черту,
Где отыскать к черте дорогу —
Создал ли Бог ту красоту,
Иль красота создала Бога!
Как знать, к чему напрасный спор,
Теряют смысл все сомненья —
Не нужен разуму простор,
Душе не нужно вдохновенье!
Пусть будет все как есть, так есть,
Сомнений истины не надо,
В творении тайн других не счесть
И эта тоже не досада.
Но вот что трогает меня
Здесь у волшебного камина,
Не тайна нынешнего дня –
Не согревающие вина,
И мне-то, мне-то здесь к чему
Что суть первично, что вторично,
Все недоступное уму
Меня сейчас не тронет лично
С поклоном даме я сказал:
«Мадмуазель, я рад сердечно.
Здесь у камина мой вокзал
На поезд счастья в бесконечность.
Билет здесь – ваша красота,
Оплата – ваша благосклонность,
И цель приятна и проста,
Залог – души моей бездонность
Я здесь один, Вы только тень—
Какая, Боже мой, досада,
Настанет скоро новый день,
Но мне останется отрада.
Вас буду часто вспоминать,
Поверьте узнику, сеньора.
Сюда не явитесь опять,
А если явитесь – не скоро!
И будет брешь в моей душе,
Смятенье в мыслях, в сердце камень.
Камин чуть теплится уже-
Погас недавний буйный пламень.
Глядите, близится рассвет,
Восток уже чуть-чуть алеет,
Оставьте мне свой чудный свет
И пусть меня он тоже греет


6

Стынет камин, догорают поленья,
Словно судьба моего поколенья,
Скоро, наверное, вспомнишь едва ли
Как мы когда-то еще согревали
Души людей среди горя и смерти,
Что приносили нам в черном конверте.
Помню, как мать по-звериному взвыла,
Только лишь этот конверт отворила.
Господи! Сколько вместилось в нем горя---
Все захлестнувшее черное море.
Помню, как по полу с воем каталась-
В памяти детской навеки осталось.
Сразу за этой другая война.
Господи! Сколько же длилась она!
Скольких скосили стальные метели,
С этой войною мы все повзрослели.
Правили бал разоренье и голод,
Ужас лишь в памяти. Выжженный город.
Четверо малых голодных детей—
Здесь не до радости, не до затей.
Мы выжили тоже и в эту годину,
Мы гнули недетскую детскую спину
В поле, копая гнилую картошку,
Что с прошлого года осталась на ложку.
Пришла в 45-м святая Победа,
Но было все то ж – никакого обеда.
Ночами стояли за пайкою хлеба,-
В полях урожай погубило нам небо,-
Я помню опухшие мамины ноги –
Такие же были у женщин у многих.
Я помню трагедию голода в лицах—
Людей, на которых нам надо б молиться.
Особенно ФЕЮ с фамилией Грома
Она была в детстве нам многим знакома-
Работала кем-то в партийном райкоме.-
Ей кланяюсь низко сквозь годы сейчас-
Ее черным косам, теплу ее глаз –
Красавица русская с болью в душе,
Как жаль, что не встретиться с нею уже
Своею волшебною доброй рукою
Она подарила мне нечто такое,
Что помню до мелочи даже сейчас—
Она собрала полудохлых всех нас—
И вот мы в другом удивительном мире,
Где кормят не раз, а уж целых четыре!
Где песни, костры и гремят барабаны
Где красные галстуки, чудные страны
И где пионерское честное слово –
Имение графов – село Волышово,
Я помню поляны и чудный дворец,
С зарею зов горна—мечтаний венец!
Аллею из пихт, пионерские сборы.
Красивые песни, мечты, разговоры,
В которых уже забывалась война
И робко дышала другая страна
Страна, что сверкнула нам детям лучом,
Который нам снился, мечтали о чем.
И тихая речка и в поле жнивье
И сбор колосков - в миге детство мое.
Спасибо Вам добрая, чудная фея
Любовь к Вам меня до сих пор еще греет.
Надеюсь, вы живы, не Вам умирать.
Быть может, отправите в детство опять
Хотя б на чуть-чуть прямо здесь у камина—
Я б вновь разогнул свою старую спину,
Я б счастьем назвал этот чудный удел
И тотчас, счастливый, в момент расседел
Но скорым промчалось все мимо вокзала—
Так мало судьба наша нам заказала,
И вся наша жизнь – это только кусочки,
А все остальное – лишь черные точки,
Которые кто-то могучий расставил.
На каждой странице неписанных правил.

7

В зиму тогда лютовала здесь стужа,
В реках до дна промерзала вода,
Мир амбразуры вдруг сделался уже,
Уже холодного смерти следа.

Эта страна называлась Суоми,
Жил здесь хороший и честный народ,
Жил издавна, не в воинственном громе,
Жил он, с надеждою глядя вперед.

Кто вас прислал? По какому закону?
Здесь умирать в этой проклятой мгле,
Смерть здесь ждала вас под толщей бетона,
Смерть на чужой и враждебной земле.

Вам говорили: « На правое дело
Вас посылают во вражеский стан,
Каждый быть должен отважным и смелым –
Дети рабочих и дети крестьян»

Вам говорили, что Родины силы
Вас охраняют в смертельном огне,
Но лишь могилы, остались могилы.
Бог не на вашей был здесь стороне.

И снова на жутком холодном вокзале
В путь в никуда отходил эшелон,
И снова его где-то дома встречали
Горе народное, слезы и стон.

Что получили мы с этой Победы?
Лишь территории малый клочок,
Но разве сравнимы с ней все наши беды,
Разве же горю имеется срок!

Ныне же здесь на солдатских могилах
Шабаш безумный и жадный порок –
Дворцы олигархов, бандитские виллы,
И земли безумию этому впрок.

Что ж это в нашем российском народе,
Что же за древний и стойкий изъян
Для жированья ничтожной породе
Смерти рабочих и смерти крестьян.

Здесь и отец мой в безвестной могиле,
Я уж три раза его перерос,
Мать говорила: «Его все любили «
Я и сейчас не стесняюся слез.

8

А эти что? Куда их денешь?
ТЕ, что стояли на мосту?
НЕ превратишь их в сон иль тени
И не отправишь в пустоту.
Стояли твердо наши танки
На башнях с красною звездой –
Снаряды слали, не болванки
И будто шел смертельный бой.
Сидели в танках за бронею
Родные наши сыновья—
Советской созданы семьею—
Родная русская семья.
О чем же в танке думал ты,
Клонясь к прицелу, воин зоркий,
Ведь за тобой горят мосты,
Перед тобой горят шестерки.
А там, кто верные присяги,
Хранили Родину мою,
Из общей воду пили фляги
И умирали как в бою.
А вы, чьи серые шинели.
Спасали Родину не раз,
Что на себя тогда одели—
Какой позор и чей приказ!
Ужель забыли русских женщин,
Что на разграбленной Руси
Вас охраняли, словом вещим
Народным: «Господи, спаси!»
А вы где были, командиры,
В какую вы забились щель,
Где ваши гордые мундиры
И что вы носите теперь?
И пьете ли из общей фляжки
И помните ль солдата честь
В до неба задранной фуражке
С орлом общипанным – доблесть!
А мы-то все куда глядели.
Как себя дали обмануть,
Как шутовской колпак одели,
В какой отправилися путь!
И вот теперь попали в когти
Жестоких, алчущих зверей,
Кусаем собственные локти
Уж у захлопнутых дверей.
Проклятье ваше нам кретинам,
Проклятье наших матерей,
Проклятие согбенным спинам
От бедной Родины моей!

9

Опять и мрачно и темно.
Каминный свет едва лучится
И кто-то в темное окно
Невидный с улицы стучится.
Дрова в камине догорают,
Огонь взметнулся и иссяк
И страшно выйти до сарая,
Не ночь, а жуть одна и мрак.
Ну, кто ты, что тебе здесь надо,
Какого черта здесь забыл,
Или в болотах Ленинграда
Кто душу вражию сгубил.
После войны ходили слухи-
Конечно, вымысел и вздор,
И хоть места здесь и не глухи,
Проверю, все-таки, запор.
И вот опять меня сначала
К войне минувшей понесло,
Когда душа еще кричала,
В забавах детских было зло.
Мы в той недавней в тяжкой дали,
Собравшись рваною гурьбой,
В войну недавнюю играли,
Гремел у нас, как взрослый, бой.
Мы были храбрые ребята,
Мы презирали смерть и ложь
И были хоть и не солдаты,
Но воевали храбро все ж.
Тах-тах – строчили пулеметы.
Тах-тах. Тах-тах – и ты убит!
Идут в атаку вражьи роты,
А ты лежи, а то влетит!

Тах-тах. тах-тах – и мы лежали,
Хоть и взаправду умирай,
Ведь смерти лик мы все видали –
Был партизанским этот край.
Потом весной пришла Победа,
Был на Шелони ледоход,
И было нам не до обеда,
Других прибавилось забот.
Кругом валялись как игрушки—
Лишь не ленись и собирай.
Коль надо пушку—вот те пушка—
Кати родимую в сарай.
Штыки, винтовки, автоматы
За городом, где шли бои,
Искали шустрые ребята,
Нашел, бери – они твои.
Сейчас представить это трудно,
Но каюсь, тоже виноват—
Принес домой почти прилюдно
Немецкий новый автомат.
Его я чистил, словно мастер,
Патроны были и стрелял —
Такой удобный черный «Шмайсер»,
Потом на что-то променял:
Толь на коньки, толи на лыжи,
А может даже на букварь,
Они по духу стали ближе.
Такие дети были встарь.
И был еще жестокий голод –
Пустая не цвела земля,
В руинах был весь древний город,
Стонал о помощи моля...
И помощь та пришла и скоро
Вдруг застучали топоры,
И оживать сначала школа
Тихонько стала с той поры.
Я помню, как в сорок четвертом
Когда там где-то шли бои,
Мы в классы бегали по стертым
Войною улицам своим...
Бежали далеко по стуже
В какой-то уцелевший дом,
Я босиком бежал по лужам,
Уже подернутым ледком...
Теперь в такое трудно верить,
Но ты поверь – была война,
С трудом еще на мирный берег
Лишь выбиралася страна.
Прошло два года - в новой школе,
Пропахшей краской и смолой,
Уже учились мы и вскоре
Я в классе встретился с тобой.
О, Боже, Боже, детство, детство,
Нет больше счастья в детстве жить,
И это чудное соседство,
С которым выпало дружить!
Наверно это было странно,
Но мы в один попали класс,
И за одну, совсем нежданно
За парту посадили нас
Потом был праздник Новогодний-
Волшебной сказки дивный сон,
И как сказал бы я сегодня –
Я счастлив был, я был влюблен!
О, детство, детство, что ж такое -
Загадка – детская душа,
Но было так светло с тобою,
И жизнь была так хороша!
Я помню, как вокруг все пело.
Сверкали яркие лучи
Когда ты на меня смотрела,
А я чего-то там учил.
О! Боже. Боже, Что за дело,
Каким же волшебством вернуть!
Я б душу отдал бы и тело,
Чтоб на тебя на ту взглянуть—
Твою столь детскую улыбку,
Прищур твоих серьезных глаз
И голос твой, как чудо скрипку,
Который слышу и сейчас
О! Этот вечер у камина,
О! Время, что вернулось вспять,
Я не хочу тебя покинуть.
Прошу, вернись ко мне опять!
Лариса Вильде! Очень вскоре
Твоя уехала семья
И я один остался в горе—
На парте нашей – только я!

10

Метель, полночный полустанок
Снежинки в свете фонаря,
Едва заметный след от санок.
Взойдет ли здесь когда заря?

Здесь тоже был когда, наверно,
Под ярким небом Божий мир,
Но кто-то яростный и скверный
В недобрый час его сгубил

И вот теперь лишь вой метели,
И я, и дедушка мороз.
И где-то там ползет к нам еле
Пышущий жаром паровоз

А, может, все уж изменилось
И все теперь ни дать, ни взять,
Иссякла Божия к нам милость,
Гляди, и звезд уж не видать.

И холод, как к скончанью света,
И эта ночка и пурга—
Весьма законная примета
Деяний нашего Врага

А, говорят, там в преисподней
Сплошные тропики, жара,
И даже, может быть, сегодня,
И уж, конечно же, вчера.

А, если ты есть грешник телом,
Или хотя бы лишь душой,
Наверняка твоим уделом
Котел достанется большой.

И не нужны тебе Газпромы,
И на черта тебе дрова,
Когда тепло бесплатно в доме,
И беззаботна голова.

Никто тебе в почтовый ящик
Не бросит безразмерный счет
И не потом, а в настоящем,
Погреешь косточки еще.

И нету там такой метели,
И паровозов тоже нет,
И спешки нет, не обалдели
Вокруг тебя от всяких бед.

Тебе там вежливо и чинно:
«Прошу Вас, сударь, в сей котел –
ВЫ в чем-то были там повинны,
Вас судия давно учел».

И никакой на свете Падва
Тебя не вынет из котла,
И если был при жизни падла,
Так это уж твои дела!

И вдруг, о чудо! Видит око
Родной знакомый огонек—
Через пургу к нам одиноко
Уже спешит надежный, в срок

Такой железненький, любимый,
В огне рожденный паровоз.
Поддай еще погуще дыма
И пару, пару с под колес!

И вот, как в теплую избушку.
Задравши ногу в небеса,
Влезаю в милую теплушку
Чуть ли не прямо с колеса.

УФ! Наконец-то, за порогом
Тепло и Божья благодать –
Узлы, мешки, корзины, ноги –
Пустого места не видать!

Послевоенные вагоны,
И на колесах вся страна
И собирали эшелоны,
Считай из всякого говна.

Но пах вагончик свежей краской –
Душевный деревянный бум,
Еще и ездили с опаской.
Боясь поднять излишний шум.

Еще взрывались на дороге
На старых минах поезда,
Еще была полна тревоги
Простая мирная езда.

Для сна, должно быть, еще рано-
Спокойный, тихий говорок,
И голос с ближнего дивана:
«Здесь есть местечечко, сынок»

Сажусь—не ноги, а ледышки—
Набился в дыры колкий снег.
Уж Бог с ней с этой новой книжкой,
Скорей бы только на ночлег.

В вагоне вкусно пахнет лаком—
Знакомый с детства запашок,
А на стене в борьбе со мраком
Свечи мерцает огонек.

Усталые, простые люди,
В судьбе у каждого беда.
И, кажется, счастливых судеб
Уже не будет никогда.

На стол из рваненькой тряпицы-
Краюшка хлеба и лучок:
« Длинна дорога, пригодится,
Садись трапезничать, сынок.

Похож ты очень на сыночка.
Который не пришел с войны,
Садись, сынок, тягуча ночка,
Пока в окошке свет луны»

Опять поехала Росея,
Опять в вагонах весь народ,
Опять копая, строя сея,
Проснувшись, жизнь идет вперед.

А за окошком воет вьюга,
Домов сгоревших роты труб,
И нет ни злобы, ни испуга
В улыбках посиневших губ.

Рвет паровоз пространство ночи,
И дым, и искры из трубы,
Глядят в заснеженные очи,
В которых путь страны-судьбы.
И кто в пути тебе поможет,
Кто вынет сердце из груди,
И кто главу на рельс положит
В твоем неведомом пути...

11

Сегодня ночью даже тени
В каком-то сумрачном смятеньи.
И говорят, что в эту ночку
Им дали всем по коробочку
Великолепных серных спичек,
Чтобы спалить своих сестричек,
И.чтобы пламя было выше.
То вместе с ними и братишек.
И по бутылке самогона...
Чтоб оказаться вне закона.
О! Что ж ты делаешь, Вражина!
Опять твое свиное рыло!
Оставь в покое человека,
Ведь не твоя это опека!
Вот призову тебя наружу
Прямо в Рождественскую стужу,
А то наели, блин, там рожи,
В казенной ходите рогоже.
На колесницах фонари,
А здесь не сыщешь, хоть умри,
Какой задрипанной телеги,
Чтоб умирать в тепле и неге.
Ишь, блин, сыскались коррумпозы.
Нашлю на вас ужо морозы,
А то в аду и с грешных душ
Вам подавай солидный куш –
Получишь волю в конце света.
И все, заметьте, из бюджета!
Ужо нашлю на вас ворону –
Она-то знает все законы!
Держу в запасе эту птицу –
Она ужо мне пригодится!
Всех. Всех подряд на Божий суд.
Пусть уж сейчас со страха ссут!
Ишь ведь повадились химера.—
И подлецы и лицемеры!
А я, закончивши текучку.
Устрою вам такую взбучку!
И говорю тебе, Вражина.
Не тронь мово родного сына!


12

Свет луны и свет камина,
Свет былых времен лучины,
Свет, мерцающий из дали.
Свет улыбки, свет печали,
Свет любви и свет добра,
Свет того, что из вчера,
Свет из толщи многих лет.
Свет лучистый, яркий свет.
Свет подруг и свет друзей.
Свет из юности моей.
Свет родительской любви.
Свет, зажегшийся в крови.
Свет души прекрасной юной.
Свет мечты далекой лунной,
Свет моих далеких лет.
Свет, которого уж нет!
А вчера – уж не сегодня –
Ближе слышен глас Господний.
И в выси над головой
Громче слышен скорбный вой.
Майской ночью свет луны
Не рождает больше сны—
Сны любви и сны печали,
Те, что снились нам вначале.
А для умных разговоров –
Ни желанья, ни задора.
Уж не злишься на глупца—
ALLES/FINISCH ЗВОН КОНЦА!


13

Наверно, шел вперед затылком
Когда искал в веках ГРААЛЬ.
Искал, искал – нашел бутылку,
Зашедши в этакую даль.

Путь начал прямо от камина
По карте проложив маршрут.—
На юг, на
север – все едино –
Где сей бокал, он там иль тут?

Его искал еще Парцуифель –
Любимец женщин и Богов—
Нашел тогда лишь горстку цифер
И пару неприличных слов.
Ему б, бедняге, было б надо
У старца дряхлого спросить—
В бокале сем кака отрада
И можно ль водку с кубка пить!
Казалось, что же здесь такого.
Ведь просьба – форменный пустяк.
А вишь, не вымолвил ни слова,
Ну, право, это ль не дурак!

Тогда б крестовые походы
Европе были б ни к чему
Они б не сделали погоды
В огне пожаров и в дыму.
И пили бы из общей чаши
И христиан и мусульман
И жили б в мире предки наши.
Но, вишь, нашел какой дурман!

Ведь было и тогда не в тягость—
Не знаешь что - поди, спроси.
А вот, вишь этакая напасть
Пошла с тех пор и на Руси!

Или, к примеру, Васк де Гама.
Средневековый адмирал
С эскадрой целою упрямо
Его и в Индии искал,

Спаливши в поисках Калькутту
И по пути какой-то флот,
Но курсом шел и к ветру круто.
И не спешил на разворот.

А дома в мрачном Лиссабоне
Грааля жаждал сам король
И все, кто был при нем в законе –
И знать надменная и голь.

Но берегла его в могиле
Мария – бабушка греха.
Угомонившись где-то в миле
От всепрощенного стиха.

А Васко, стало быть, Да Гама
Напрасно ел казенный харч
Не покидал сосуд упрямо
Свою избранницу, хоть плачь!


Вот давеча свершилось чудо—
Его зовут ПЕРЕВОРОТ-
В России он всегда покуда
Как на пол маслом бутерброд
Вот бы Парцифер наш бедняга
Им бы и выкатил вопрос –
Кака зарыта здесь дворняга
И был ли на дворнягу спрос?

Ему б ответили трудяге.
Мол, здесь мы ищем свой ГРААЛЬ
И нам нет дела до дворняги
Глядим мы в солнечную даль.

Или, к примеру, вот фашисты –
Уж чем собой не молодцы –
Как по подбору все русисты.
У всех арийские отцы
И тоже, вишь, им было надо
Найти, вишь, этот блин бокал –
Ни шоколада, мармелада.
Им, вишь, сам фюрер приказал.
Они, бедняги, срыли горы
С названьем чудным – Переней.
Им нужен был он для опоры
Своих возвышенных идей!
И.вишь ли, был, у них писатель-
За дело взялся с огоньком,
Не помянув ни словом МАТЕРЬ.
И ни профком и ни райком.
НЕ обратившись даже к Богу.
И не задав все тот ж вопрос.
Бедняга спился понемногу,
Ну а потом, вишь, в землю врос.

Недавно на его могиле,-
Ну, чем не Божья благодать.-
Друзья с ГРААЛЯ водку пили
Чтоб честь усопшему отдать.

Ну, вот и я здесь у камина
Пошел ведь то ж ГРААЛЬ искать.
Хоть мне, ей Богу, все едино—
Во что нальют – мне наплевать!

14
Сегодня в полуночный час
Явилась опять Марина –
Сидит, не поднявши глаз.
Холодная, словно льдина.

Не греет ее камин.
Не радуют душу вина.
Весь мир ей теперь един
И сущее все едино.

И был с нею старый стол
С еще не застывшей смолою
Столь щедрый всегда на глагол.
Друживший со славой былою.

Есть гильдия трубачей
И есть профсоюз науки,
А ты же была ничьей,
К беде не тянулись руки.

Никто не хотел сберечь
Алмазы души ранимой.
Была ты одна сиречь
Средь Родины раненой дыма.

Тебя не манила даль.
НЕ трогал и день вчерашний.
И зримыми были едва ль
Вдали коммунизма башни.

Душа поняла - заря
Тебе в этой жизни не внемлет,
Что всюду искала зря
Другие святые земли.

Прости и меня сейчас,
Что я опоздал. Марина.
Что в этот полночный час
Блаженствую здесь у камина.


15
Не надо, сударыня с Господом спорить,
Хоть с логикой будете вы заодно.
Один против ста – проиграете в споре—
С Богами тягаться, увы, не дано.

Все наши, сударыня спорные споры -
С мечом, не щадя живота своего.
От них рассыпаются древние горы.
От них содрогается царство Его.

От споров от наших жиреют койоты.
В руинах повсюду лежат города.
Но к истине вот ни на малую йоту
Они не приблизили нас никогда.

И бросьте, сударыня, ваши заботы.
Рожденные в гневе законы идей.
Займитесь-ка лучше своею работой –
Уделом скотов и разумных людей!

НЕ надо, сударыня с Господом спорить,
Коль вы б победили, я б был только рад,
Не будет здесь истина с истиной в створе.
Какой- никакой, но я все же ваш брат.


16
И снова в полночный час
Курю у каминной печки,
А рядом компьютера глаз.
Где сами собой человечки.
Устроили смертный бой
С погонями и засадой
И каждый с своей судьбой.
И каждый с своей отрадой.
Я выдернул в злости шнур,
Что всех их подряд питает.
Промолвивши слово «Чур»,
Но жизнь в экране не тает.
О, чудо! Экран не погас—
Все те ж в суете человечки—
Питается ль он сейчас
От света луны иль свечки.
И слышу я топот ног
И даже плохие словечки,
О, кто бы подумать мог.
Что вдруг оживут человечки!
Ко мне подбежал один
И саблю приставил к сердцу:
« ты думаешь ты господин,
Заставлю сейчас повертеться!»
Хотел я его щелчком
По лбу, как сбивают муху.
Но вижу, что дело в том.
Что мне не хватает духу.
И надо же тип, какой –
В лицо мне, подлец хохочет
И подлой своей рукой
Проткнуть, словно муху хочет.
И кто здесь сей2час господин –
НЕ этой минуты задача.
Хочу позвонить «О1»,
Но нету уже удачи.
И тотчас другой нахал
И, кажется, выше чином
Ко мне на коне прискакал.
Пропахнувший весь бензином.
«А вы,- говорит нахал.-
Давно уже все устарели –
Программу для вас написал
Создатель еще в колыбели!
А вы-то, ей Богу, смех,
Решили, что вы есть люди
И будто одна на всех
Дана вам колода судеб.
И каждый, коль хошь, тащи
Свою из колоды карту,
Коль шулер, тогда ищи
Крапленую сам на старте.
Отсюда весь ваш бардак,
Отсюда вся ваша чернуха -
Не можете жить никак -
На жизнь не хватает духа!»
Взмолился я: «Ваша честь,
Ужели же мы не люди!
Так кто ж мы такие есть,
И кто ж мы такие будем?»
-- У вас всех была одна
И общая ваша MUTER
И ею вам жизнь дана
И имя ее КОМПЬЮТЕР!
-- Ну, вот тебе, вот те и раз,
А кто же тогда с обезьяны,
И как же Господень наказ
И чьи же тогда изъяны?
_ Я русским тебе языком
Для глупой башки объясняю –
Не будет у вас ПОТОМ,
Хоть лопните все, я знаю!
Ты думаешь, это белок,
Нейтроны там, блин, протоны,
Но не было их, сынок,-
Компьютера вы законы!
Ты думаешь разум ваш,
Коль все вы одеты в штанишки.
ВЫ все результат пропаж.
Компьютерных игр фишки!
Тогда ж говорил Творец:
« Компьютер – не железяка,
Не трогай его, малец.
Компьютер - плохая бяка!
Тебе говорю – ОТЕЦ –
В компьтерны игры рано,
Не трогай его, малец.
А то убегут с экрана,
Заселят подлунный мир,
Как те тараканы – людишки.
Устроят кровавый пир,
Компьютерных игр фишки!
-- Так что же теперь. Ваша Честь.
Обратно уйти в экраны
Такими, какие есть,
Зализывать наши раны?
--Ну, время пока что есть.
Пока этой спешки нету.
Но знайте, однако честь
Не куплена за монету!
И тотчас экран погас,
Затихла пальба орудий.
О, БОЖЕ! Помилуй нас,
Мы все-таки, вроде. ЛЮДИ!

17

Шел вчерась из магазина
Весел и плечист
С «Потребительской корзиной»
Счастием лучист.

Хлеба черного буханка.
Литр молока,
Теще с дыркою баранка.
Рыбьи потроха.

Для себя чекушка водки
Для друзей пивка,
Жене новые колготки
К празднику пока.

Пол пакета мелкой гречи.
Масла двести грамм.
Полботинка, Богу свечи.
К выборам программ.

Два кило себе картошки,
Два кило муки,
И колбасочки немножко –
Любят старики.

К чаю сладкую конфету.
Фунтичек сырку.
Глядь, в корзине больше нету
Места старику.

Позову сейчас соседей
И устрою пир
Позову на пир медведей.
Благо есть сортир.

Ибо как у нас в народе
Испокон веков
К празднику кремлевска вроде
Стол у стариков.


18
Посмотри-кось, кто ж там едет,
Кто ж это такой
Через поле на медведе
С поднятой рукой

Речи, речи, речи льются
Кругом голова
И не хочешь, все сольются
Под таки слова.
.
Это ж прямо, погляди-тко
Вылитый фюрер
Только больно уж он прыткий.
Нам-то он на хер!

Но, должно быть повелося
Так уж на Руси
За весною сразу осень,
Хоть кого спроси.
И опять все речи льются.
Ты чуток постой ---
Не успеешь оглянуться -
Ты уж крепостной!

Мы уж это проходили –
Помнят старики.
Нас уж глупых больно били
С поднятой руки.

Мы уже таких видали—
Родненьких своих –
Не из чужа, не из дали
Помним даже их!

Речи, речи, речи, речи
Кругом голова,
Но не слышно человечьих –
Волчии слова.

Только, сударь, посмотри-ка,
Если зоркий, вдаль.
Там увидишь то же лико
Ту же там печаль.

19

BITTE/! Cударь! Что ж Вы ждете—
Это ли не сон
Как похожи Вы на Гёте,
Или ВЫ - есть он

Пододвиньте табуретку
Ближе к огоньку –
Чудеса у нас здесь редки –
Чашечку чайку?

Как никак длинна дорога.
Сударь не юнец.
Века три, пожалуй, много
И в один конец.

Тот же взгляд и гордый профиль.-
Скажет Вам любой.-
Как там друг Ваш Мефистофель.
Правит ли судьбой?

__ Помер? Жаль! Така потеря!
Вот был человек!
Кто же там у вас теперя
Продлевает век?

Да? Но вы от нас отстали-.
Просто кустари –
Мы хоть тоже не из стали,
Что ни го
Биография Бориса Степановича Романова
""
Изображение уменьшено. Щелкните, чтобы увидеть оригинал.
Администрация сайта предлагает вниманию членоов клуба биографию Бориса Степановича Романова

Романов Борис Степанович [19.4.1936, г.Валдай Новгородской обл. — 6.5.1998, Новгород; похоронен в г.Валдай] — прозаик, поэт.
Окончил Ломоносовское мореходное училище. Заочно учился в Литературном институте им. Горького (1961-71). Вместе с Н.Рубцовым, В.Сафоновым, С.Панкратовым, Ю.Кушаком входил в литературное объединение «Полярное сияние» при флотской газете «На страже Заполярья». Капитан дальнего плавания. Работал капитаном и штурманом на судах вспомогательного флота Северного флота.
Романов начинал со стихов. Первые поэтические публикации состоялись в начале 1960-х.
В 1965 увидел свет дебютный стихотворный сборник Романова «Соленый огонь». Его основу составили стихи о море, непростой флотской жизни. «"Любимый голос рвется в уши, / И воздух сушей так пропах, / Но поцелуи не потушат / Огонь соленый на губах..." — вот откуда название книги, которое становится емким образом, символом морской работы, а точнее — тяжкого морского труда...» — отмечал Я. Черкасский (Черкасский Я.— С.4). Как писал В.Харчев, «Романов в "Соленом огне'' нащупал нерв современной маринистики. Оттого, наверное... веет от его стихов свежим ветром исканий, непосредственностью человека чуткой, тревожной души...» (Харчев В. Тревога над морем. С. 116).
Тема моря стала главной и для Романова-прозаика.
В 1960-е — начале 1970-х он написал 6 повестей, составившие впоследствии сборник «Капитанские повести» (1973). Как отмечали критики, художественная манера Романов родственна классическим образцам русской маринистики — рассказам К.Станюковича и повестям В.Конецкого (Рябинина Т.— С.52). В повести «Тревожные сутки» (1964) автор рассказывает реальный эпизод из своей капитанской биографии. В центре повествования один день из жизни экипажа танкера «Балхаш», который везет топливо на заблокированную американским флотом Кубу. Действие происходит в разгар Карибского кризиса — 22 окт. 1962. День этот становится переломным для команды «Балхаша», определяющим для настоящего и будущего героев повести. Танкер сопровождает американский сторожевик, над ним непрестанно висят вражеские самолеты, вдобавок на судне происходит тяжелая авария. Экстремальная ситуация высвечивает человеческую суть каждого члена экипажа. Это испытание выдерживают не все. Обнаруживает свою ненужность пом-полит Вальтер Иванович, казнит себя за отчуждение от близких ему людей старпом Александр Кирсанович. «Повесть читается на одном дыхании. Нельзя не порадоваться умению писателя показывать события и людей...» (Миланов А.— С.3).
Критики неоднократно отмечали особую, «капитанскую» манеру письма Романова: «пишет так, словно обходит все, что на палубе, и все, что под ней: всех видит, про всех знает...» (Харчев В. Диалоги на море и на земле. С.109). По общему мнению самой сильной среди «Капитанских повестей» была повесть «Почта с восточного побережья» (1970). Главный герой — пассажирский помощник теплохода «Олонец» Эльтран Дементьев — начинает борьбу с пьянством на судне, с устоявшейся для местного ресторана практикой, когда «водка на завтрак, водка на вынос, водка на вечер». Для Дементьева, в прошлом — блестящего офицера-подводника, едва не спившегося из-за измены жены — борьба с этой бедой служит основанием для собственного нравственного возрождения. Здесь нет напряженной атмосферы «Тревожных суток». Повествование ведется спокойно, без внешних эффектов. Драматизм здесь — внутренний, психологический. Как писал А.Миланов, «...море, корабль отступают здесь на задний план. Они становятся... антуражем, лирическим фоном в том главном, к чему идет каждый писатель: раскрытию внутренних и внешних проявлений человеческих характеров, в столкновении индивидуальностей...» (Миланов А.— С.3). Высоко оценил «Почту с восточного побережья» В.Астафьев, отмечавший, что это «уверенная, точная, емкая проза». Солидарен с ним В.Крупин, заметивший, что «Капитанские повести» написаны «уверенной мужской рукой» (Цит. по: Велигина Р.— С.3).
«Капитанские повести» завершает повесть «Конские широты» (1973), которая разительно отличается от «Тревожных суток» и др. повестей цикла. Здесь нет приключений, пожаров, катастроф. Обычное плавание заурядного теплохода «Валдай». Здесь, как пишет Т.Рябинина, «вместо героики — соленый пот морской работы. Вместо "девятого вала" — полный штиль...». Однако, отмечает критик, «повесть читается как энциклопедия судовой жизни, из которой можно почерпнуть самые разные сведения — от высоких требований к моральному облику советского моряка до физиологических подробностей протекания морской болезни» (Рябинина Т.— С.54). По мнению В.Харчева, именно в «Конских широтах» Романов «первым из наших писателей-маринистов сфокусировал проблему "дом и корабль": корабль — это мы, наше общество, взятое в таком вот необычном... ракурсе» (Харчев В. Морское и земное. С.3).
В 1976 из печати выходит трилогия Романова. Действие первого романа «Третья родина» происходит во время Великой Отечественной на оккупированной фашистами территории. Свой дом главный герой Арсений Ергунев превратил в крепость и ждет окончания войны «на любую сторону», а там — «зажить для себя на полную силу». Он уверен в правильности собственной жизненной философии: «у русских — родина, у германцев — родина, а для хозяина дом — его родина...». С войной связывает он тайные мечты, с ее помощью надеется обрести «третью родину». Надеждам не суждено было сбыться — Ергунев погибает под обломками собственного дома, лишь перед смертью осознавая: «Нету нынче мужику третьей родины. Либо то, либо это, а посередке и за дубовыми хлыстами не отсидишься...». Автор пристально «исследует судьбу главного героя, стремится не просто показать его в действии, но и раскрыть особенности его личности... обозначить социальные корни подобного типа людей...» (Каменев В.— С.107).
Для героев второй части трилогии — повести «Святое озеро» — война еще не кончилась, хоть и живут они в конце минувшего века. Герой приезжает на свою малую родину, встречается с другом детства, и оживают картины военного отрочества: бомбежки, концерты в госпитале, голод, гибель близких. Это — «впечатляющие, художественно достоверные, с болью написанные сцены, трагизм которых усугубляется тем, что они пропущены через восприятие подростка» (Каменев В. — С.110). Сравнивая повесть с первой частью трилогии, тепло отзывался о «Святом озере» В. Белов: «Оно лучше: целомудренней, чистоплотней. В начале мне не понравилась натуралистичность... И все же много хорошего: знание жизни, язык, интересные композиционные приемы...» (Цит. по: Велигина Р.- С.3).
Главный герой заключительной части трилогии — романа «Прощальный снегопад» — партработник Илья Шубин, в силу обстоятельств ставший командиром партизанского отряда. Романов рисует тип руководителя, увлекающего за собой людей не демагогическими фразами, а личным примером. Его антипод — Семен Бугров — относится к той же категории «людей для себя», что и Орся Ергунев из «Третьей родины». Внешне он делал то же самое, что и Шубин: воевал, трудился. Но — за себя, собственное благополучие.
В.Харчев отметил взаимопроникновение разных частей трилогии Романова: «Третья родина» посвящена обнаружению души собственника, исследованию ее распада и гибели, публицистическая повесть «Святое озеро» развертывает мотив истоков родины в целостное мироощущение, роман «Прощальный снегопад» рисует столкновение носителей идеи целостности жизни с ее «разобщителями» (Харчев В. Диалоги на море и на земле. С.115).
Последняя повесть Р.«Мила» (1997) — о жене Людмиле, пронзительное автобиографическое произведение. Писатель рассказывает о нескольких ключевых моментах своей жизни о тех событиях, которые стали судьбоносными для страны и родных для Романова Новгорода и Кольского Севера: Карибском кризисе, борьбе писателей-новгородцев против строительства на Валдае химкомбината, создании Мурманской областной писательской организации.
Романов публиковался в журнале «Наш современник», «Аврора», «Роман-газете», еженедельнике «Неделя», но наиболее прочные творческие связи сложились с петрозаводским журналом «Север».
Лауреат литературных премий «Северная звезда» правительства республики Саха; премии СП России.
Сочинения:
Соленый огонь: стихи. Мурманск, 1965;
Тревожные сутки: повести и рассказы. Мурманск, 1969;
Через ярус: повести и рассказы. Мурманск, 1972;
Капитанские повести. М., 1973;
Третья родина: романы и повесть. Мурманск, 1976;
Почта с восточного побережья: роман, повести. М., 1983;
Пане-лоцмане: рассказы. Мурманск, 1986;
Мила: повесть. Новгород, 1997.
ЛМУ ВМФ 0 Нет комментариев
Капитанские повести. ТРЕВОЖНЫЕ СУТКИ
НОЧЬ
Ничто, кроме службы богу и монарху, не могло бы заставить меня подвергаться такой опасности…
Христофор Колумб.
О плавании в урагане.
25
Когда взволнованный, мигом потерявший свою сонность старший моторист Осетров, прерывисто дыша, срывающимся голосом сообщил об аварии, Александр Матвеевич Федоров едва ли не обрадовался. Кончалось длительное, надоевшее до чертиков монотонное бездействие, жизнь снова приобретала конкретный и энергичный смысл! Он налил на ладонь изрядную дозу одеколона и, крякнув, плеснул им в лицо. Затем растерся концом полотенца, схватил беретик и побежал вниз, в машинное отделение. Наступала его страда. Что же там могло случиться?
Весть об аварии мигом распространилась по судну, и внизу второй механик увидел добрую половину машинной команды. Все они глянули на Александра Матвеевича. Теперь вся надежда, может быть, была на его умную голову и руки. Он подошел к стармеху:
— Что, Павел Ефремыч?
Тот вытер руки своим же кашне и прокричал второму механику:
— Обрезало подвески верхнего коленвала. Давай смотреть!

Стармех был бледен. Зато кровь прихлынула к обычно бледному лицу второго механика. Срезало шпильки! Коленчатый вал работал без опоры. Почему он еще не сломался? Но если бы он сломался, то что бы было? Александр Матвеевич невольно еще раз глянул на стармеха. Тот, хотя и бледный, но целый и невредимый, стоял перед ним. А ведь левый главный дизель, эта махина, мог просто разлететься на куски. Стармех посмотрел на второго механика, швырнул на пайол кашне и выругался «в российскую технику».
Александр Матвеевич разровнял ветошь, что лежала у дизеля, взял у Коли Некипелова лампочку и полез в картер.
— Павел Ефремыч, вас капитан к микрофону требует, — потряс стармеха за локоть Слава Осетров.
В центральном посту стармех взял микрофон, но голос третьего штурмана предупредил его:
— Сергеич к вам побежал. Что случилось, дед?
Стармех ответил:
— Долго объяснять, — и положил микрофон.
В дверях он столкнулся с капитаном и удивился, как тот мог так быстро прибежать в машинное отделение.
— Ну что, Пал Ефремыч?
— Плохо дело. Левый двигатель выведен из строя, коленвал, наверно, погнут. В общем, работать нельзя.
— Как обнаружили?
— А черт его знает, как. Нюхом, наверно.
— Что будешь делать?
— Сейчас Матвеич смотрит, посоветуемся. До Гаваны на одном дизеле, скорей всего, тилипать придется. Ну, подложил он нам свинью!
— Надо что-то делать, Пал Ефремыч, болтаться тут нам никак нельзя.
— Сейчас подумаем. Ну что, Матвеич, твое мнение? — спросил дед вошедшего второго механика.
— Типичная козья рожа. Одна подвеска в картере валяется, вторая висит на одной шпильке. Почему вал не сломался, непонятно. Видимо, дизель вовремя остановили.
— Что делать нужно, Александр Матвеич?
— Остановить второй дизель, осмотреть. Моряки говорят, в ураган идем.
— Это еще неясно, — ответил капитан.
— Так вот: осмотреть второй дизель. А этот нужно чинить. Запасной вал есть?
— Не справимся сами, а, Матвеич? Вал на дизеле не стоял, вдруг зазоры не пойдут, может, лучше до Кубы оставим, там хоть техническая база есть как-никак? — спросил стармех.
— На Кубе нас тоже поломанными не ждут. Я подберу себе ремонтную бригаду, на вахте подмените, и буду делать. Вот только плохо, что судно качать начинает.
— Нужно делать не откладывая, — вмешался капитан. — А против качки подумаем, может, у боцмана талевки возьмем для удержания деталей, может, еще что. Звучит? — он взял микрофон, щелкнул переключателем: — Рубка? Петрович? Сейчас дизеля остановим. Просмотри на локаторе, нет ли вокруг еще кого. Как остановим дизеля, включи аварийные огни, чтоб американец близко не лез. Понял?
— Может, Петр Сергеич, вы лучше сами на мостик придете?
— А зачем? Если что нужно, сообщи в машину, я здесь буду.
Капитан положил микрофон и повернул рукоятку машинного телеграфа на «стоп», словно вывернул из борозды тяжелый плуг. Потом он взял второго механика за локоть и потащил в машину:
— Дед, останавливай правый.
Стармех подошел к пульту дистанционного управления и нажал кнопку стопа. Гидравлика плавно сработала, и дизель стал уменьшать обороты. Пение турбины становилось басовитей.
— Сходи, клапана на системах перекрой, — сказал стармех Славе Осетрову.
В машинном отделении стало так же тихо, как в изолированном звуконепроницаемыми панелями центральном посту управления.
— Все, — подытожил стармех. — Перекур без дремоты.
26
Витя Ливень обнимал подушку и не хотел вставать.
— Иди заступай на вахту, — тряс его Коля Некипелов.
— Иди ты к черту, мне же с нуля заступать!
— Вставай, вставай, я в ремонтную бригаду ухожу, вместо меня стоять будешь, по шесть часов.
Витя выругался.
— Опять что-то придумали! Не пойду я, и все.
— Дура, левый дизель сломался, в дрейфе лежим. Давай быстрее! — И Коля Некипелов исчез.
Витя отпустил подушку, вытер углом простыни слюну и сел. Душный сон медленно отходил от него. Но смысл Колькиных слов дошел до него быстрее, и он резко вскочил, стукнувшись головой о верхнюю койку. Авария левого дизеля! Витя даже замычал. Ну зачем они не отстали от этого рейса, была же возможность! А что теперь? Застрять у американских берегов в такое время? Это же конец. Что делать? Витя в бессилии сжал кулаки. Его участь решалась без его участия. И все Элька! Нужно было ей еще что-то проверять! Он и так предложил ей все, о чем могла думать любая из женщин.
Витя представил себе, как хорошо было бы сейчас за тысячи километров отсюда, в Киеве, и опустошенно опустился на койку. Куда они уйдут теперь со своей куцей скоростью в девять узлов? Кому вообще теперь нужны все эти вахты, бригады и все такое? Говорила же Зина, что американские войска в немедленной готовности, сама слышала. Но, может быть, авария несерьезная и можно еще быстро успеть починить?
Витя встал, подошел к умывальнику. Воды не было, ее подавали по расписанию. Краем шторки Витя со злостью отер лицо: Эля забрала полотенца в стирку, а жесткая шторка царапала кожу. Потом он подошел к столику, взял из ящика припасенный с вечера бутерброд, натянул брюки, сунул ноги в рабочие ботинки и развинченно пошагал в машинное отделение.
На трапе жилой палубы он столкнулся с Петей Полиным, который поддерживал второго механика. Грудь и правое плечо Александра Матвеевича влажно блеснули густым багрецом. Рукой второй механик прижимал под мышкой стармеховскую куртку. Куртка набухала кровью.
Витя вцепился в перила. Судно покачивало, и Петю Полина со вторым механиком водило от переборки к переборке. За ними шел, затирая кровяные пятна, бледный Слава Осетров.
— Подвеска сорвалась, плечо до кости пропорола, видишь, — сказал он Вите Ливню. — Давайте, Александр Матвеевич, я вас с другого боку поддержу.
Витя Ливень свернул в боковой проход и остановился. Идти в машинное отделение не имело смысла. Третий механик не знал этих дизелей, четвертый был юнец из мореходки, а у деда смелости не хватит разбирать дизель в море. Витей овладело безразличие. Он хотел было откусить бутерброда, но вспомнил кровяную ветошь на трапе, и его едва не стошнило. Он повернулся к выходу и наткнулся на живот третьего механика.
— Ты куда? Тебя на вахту ищут, — сказал Евгений Иннокентьевич и засопел.
— А идите вы… Ни на какую вахту я не пойду, — и Витя ожесточенно выругался.
— Сопляк! — сказал третий механик и пухлой своей рукой схватил его за плечо, но Витя вырвался и, не оглядываясь, согнувшись, побежал к выходу на палубу.
27
Георгий Иванович растерялся, когда в лазарет ввели окровавленного второго механика. Он сам только что вбежал сюда с палубы, услышав объявление по трансляции.
— Садитесь сюда, Александр Матвеевич, — засуетился доктор Гив, — а вы сюда, ребята. Что у вас, плечо? Ай-ай! Ну, это сейчас мы… — и он побежал в изолятор.
— Доктор Гив, читайте справочник, только не очень долго, у меня всего двенадцать литров крови, а может, уже и меньше! — криво улыбаясь, крикнул ему второй механик.
У доктора не было должного опыта, и поэтому он всегда сверялся со «Справочником военного врача», неизменно лежавшим на столике в изоляторе. Валерка Строганчиков, придя однажды на прием с сильным порезом ладони, подглядел за доктором, и про справочник стало известно всему экипажу.
Но Георгий Иванович тотчас вернулся обратно, в белом халате и шапочке, и бросился к шкафчику.
— Где же у меня жгут? Ага, вот. Сядьте вот сюда, на клеенку. Ребята, сдирайте с него рубашку. Осторожнее! Ай-ай, как зацепило! Только бы сосуды не тронуло. Наверное, вы первый пострадавший в этой войне, Александр Матвеевич? Какой войне? Да так… Ну, мы сейчас придумаем что-нибудь…
Второму механику наложили жгут, потом второй. Обмыли плечо и руку.
Доктор обработал рану.
— Ну вот, сосудики ваши, кажется, целы. Так, а бинтами укутать все равно придется.
— Вы где так лечить научились, доктор Гив? Это же не ваша сфера.
— А, в войну солдатом был, одному парню чистыми портянками перевязку делал. Что стоим-то?
— Левый дизель сломался.
— Ай-ай, совсем не вовремя вас зацепило. Где это?
— На этом же дизеле.
— Сейчас укольчик от заражения сделаем, и не спорьте! А вы, ребята, свободны.
Александр Матвеевич спросил:
— Мне же его ремонтировать надо, как я буду?
— Руками не придется, а советы, может быть, и разрешу давать.
— Настоящее дело пропадает! Ну ладно, давайте ваши уколы. Потерплю.
— Уколы ваши, моя иголка.
Сделав уколы, доктор пересадил второго механика в свое кресло.
— Ну ничего, когда зубы сверлишь, говорят, боль куда хуже.
— Еще колоть будете?
— Обязательно, еще два раза. Пока сидите, не шевелитесь, куда же вам со жгутами.
— Больно, доктор. Налил бы стопарик, а?
— Нельзя. А впрочем, немного… вот, — доктор, расплескивая, налил спирту второму механику, посмотрел, как тот, бледнея и не морщась, выпил.
— Чего глядишь, доктор Гив, сам хлебни, для храбрости. Может, еще швы накладывать придется.
— Да, в одном месте надо бы. Сейчас инструменты простерилизую. Ай-ай! Ну, будь! — и доктор залпом выпил мензурку…
В дверь постучали, и заглянул Валерка Строганчиков:
— Георгий Иванович, можно вас на минутку? Да нет, серьезное дело есть, без балды.
Когда доктор вышел в коридор, Валерка тихо спросил его:
— Кровь нужна?
— Все шуточки у тебя, Строганчиков, — доктор нахмурился и повернулся к двери.
— У меня первая группа.
— Ну и что? Кровь не нужна, да и аппаратура еще не готова. А откуда про группу знаешь?
— Сдавал когда-то, деньги нужны были, — неохотно ответил Валерка.
— Ну? Ай-ай. Я думал, ты так, а ты еще и орел, — смоляные глаза доктора оживились.
— Я за деньги сдавал, доктор, — повторил Валерка. — В ФЗО. Погулять надо было. Так нужна кровь или нет… человеку?
— Спасибо, что пришел. Не нужна. Ну ты и тип, Валерий ведь, кажется? — с восхищением сказал Георгий Иванович.
— Ай эм сори. Пока. — Валерка пошел прочь по коридору.
— Валерий! Понадобится — позову! Ты пока смотри там, — крикнул ему вдогонку Георгий Иванович.
Валерка хмыкнул, махнул рукой, сбежал вниз. По кормовому коридору он добрался до женской каюты, сказал Шурочке Содовой:
— Встань, милый пончик. Сходи замой кровь на коридорах, пока не засохла. Второму механику руку чуть не оторвало.
У Шурочки округлились от страха глаза.
— Вставай, вставай, Саня, не бойся, завтра труднее будет, — он повернулся к Эле Скворцовой: — Мужик у тебя — типичное то: шкура. Так ему и скажи, пока ему другие это популярно не разъяснили. Нашел когда индивидуализм проявлять, дерьмо!
28
Старпом проснулся мгновенно. Он сел на койке и вслушался. Нет, стояла абсолютная тишина. Только плескала вода в позвякивающем графине. Танкер раскачивался тяжело, как пьяный на ходулях.
«Ого! Уже мертвая зыбь доходит… Почему тихо, я же слышал взрывы! Или мерещится?»
Старпом опять откинулся на подушку, но тут же услышал резкий звук разрыва, хлопок, еще взрыв, еще… В иллюминатор ударил яркий синеватый свет.
— Началось. Она!..
Старпом мигом оделся, вскочил. Танкер повалился на правый борт, и незакрепленное кресло больно ударило старпома по коленке. Прихрамывая, он побежал на мостик.
Где-то над головой провыли самолетные моторы, и танкер снова заметно вздрогнул от серии разрывов.
«Почему же нет попаданий? Пугают, что ли?» — подумал старпом на бегу.
В рубке, освещенной непонятным мертвенным светом, было пусто. Старпом выскочил на крыло. Там стояли второй штурман Тимофей Тимофеевич и матрос его вахты, молоденький Толя Кухтин. Они смотрели за корму, где дрожало, медленно опускаясь на парашюте, холодное пламя осветительной ракеты. На ютовой шлюпочной палубе виднелись темные фигуры людей. Задрав головы, они смотрели в небо, которого не было видно за светом ракеты.
Толя Кухтин икнул и бросился вниз. Он не добежал до палубы. Старпом посмотрел, как его мучительно, во все его тщедушное тело, тошнило. «Укачался, наверное. Погано судно валяется».
— Почему стоим, где капитан?
— Левый дизель не в строю, у правого движение и все прочее осматривают, через полчаса закончат, капитан только что спрашивал у механика. Он на том крыле, на американца смотрит.
Ракета догорела. Стало снова темно. Судно качалось с борта на борт, и свет двух красных аварийных огней, висевших на фалах фок-мачты, шевелил слабые тени.
— Наверно, снова заходит. Плохо, что ни зги не видно, — проговорил второй штурман, перегнувшись через планширь и всматриваясь в темноту. — Зачем они взрывчатку бросают? Неужели напугать хотят, сволочи?
— Подлодок наших боятся, вот и прослушивают взрывную волну. Гидроакустика наверняка на сторожевике работает.
— Думаешь, так, Кирсаныч? А что ж? Пускай побоятся, наконец-то жареным и у их берегов запахло, а то сколько лет за двумя океанами отсиживались! Прекрасно! — Тимофей Тимофеич воодушевился. — Хотели, чтоб их везде боялись!
Далеко за кормой послышался слабый, чуть воющий звук моторов. Он усиливался, опять захлопали разрывы. Они раздавались с короткими интервалами. Наконец стала видна быстрая тень, за которой на секунду меркли звезды, вверху вспыхнул прожектор, освещая замерший на волнах «Балхаш», и серия разрывов легла рядом с бортом. На мостике все невольно пригнули головы. Разрывы сухими щелчками отзывались в корпусе судна.
Старпом выругался:
— Ну и сволочи, почти на палубу сыплют, слышишь, как взрывчатка в воду шлепается.
Прожектор самолета угас где-то по носу, гул моторов стал стихать.
— Разрешается обмен впечатлениями, — свесив вниз голову, объявил с верхнего мостика Валерка Строганчиков.
Но с правого борта вспыхнул еще более яркий свет.
— Теперь сторожевик в психическую атаку пошел, — заметил старпом и пошел на другое крыло, где над резкой тенью фальшборта виднелась широкоплечая одинокая фигура капитана.
— Добрый вечер, — сказал ему старпом.
— Проснулся, Кирсаныч? — капитан, не оборачиваясь, наблюдал за сторожевиком. Тот, огибая «Балхаш», шел сейчас параллельно фронту зыби, и огни на его мачтах то резко опадали, то вскидывались в черноте ночи. — А его ведь больше нас валяет, как еще не перевернулся, — голос капитана был задумчив. — Что с Ливнем делать, как считаешь, Кирсаныч?
— А что с ним?
— На вахту заступать отказался, приказание стармеха не выполнил, третьего механика послал подальше. Сейчас в каюте отсиживается, на мостик по вызову не явился.
Старпом немного помолчал.
— В таких условиях нужно сажать под арест вообще-то.
— Сходи объяви ему, что переводится в пассажиры без права перемещения по судну. Склизкий парень оказался…
— Ясно, Петр Сергеич. Я у него подписку возьму, чтоб и другим неповадно было.
— Думаешь, и другие будут? Тогда — туши лампу! Это не звучит.
— Приказ я напечатаю, чтобы завтра зачитать?
— Ладно. А все-таки здорово его валяет, а? Долго так ему не пройти, остойчивости не хватит…

Американец резко сменил курс и пошел под самым носом «Балхаша», упершись в него толстым лучом прожектора.
Танкер, на котором горели только аварийные огни, голо выхватился из ночи. Свет прожектора бил в глаза и, казалось, проникал сквозь стенки надстроек, — любая соринка видна.
Капитан бросился к щиту освещения в ходовой рубке.
— Ну, я тебе еще докажу, ты у меня еще водички почерпаешь через край!
Выключатели под капитанской рукой защелкали одни за другим. Включилось все палубное освещение, прожектора заливающего света — смотрите, миляги!
— Строганчиков, вруби-ка швартовый прожектор, на американца посвети, только мостик не слепи, а то еще врежется в нас!
— Это мы мигом, — сказал Валерка, и трапик на прожекторный мостик два раза звякнул под его ногами.
Луч прожектора сверху, с мостика, залил сторожевик и отбросил остроугольную колеблющуюся тень на зеркальную, темную, как полированный гранит, стону зыби за ним. Обе спаренные орудийные установки сторожевика дернулись, развернулись на «Балхаш», и старпом вдруг почувствовал, как жарко запульсировала у него кровь с внутренней стороны пальцев. Но сторожевик обогнул «Балхаш» с другого борта, и прожектор на нем погас.
Валерка, помедлив, выключил свой.
Американец лег носом на зыбь и сбавил ход.
— Кирсаныч, проверь судно. Как только ход наберем, приходи на мостик, — приказал капитан.
29
Старпом прошел через рубку на другое крыло мостика. Протянув руку, он осторожно нащупал плечо второго штурмана.
— Ну, как ночь, Тимоша? После этого света и звезд не видно? Или после этого многое видно?
Волна зыби внизу тяжело ухнула, вкатившись на палубу.
Второй штурман молчал.
— Костер красивый можно было бы запалить, Тимоша?
— «А ты не спишь, ты один из дозорных, ты находишь ближайшего своего товарища, помахав головешкой из горящего рядом с тобою костра. Почему ты не спишь? Кто-то должен не спать, так уж ведется. Кто-то должен быть начеку…» Это Кафка. Путаный такой писатель, а как здорово написал про это! Да?
— Хорошо, — согласился старпом, — ну, я судно пошел проверять. Куда у тебя Кухтин делся?
— Укачался совсем и, может быть, просто подавлен. Я его отпустил, пусть отлежится.
— Зря. Надо было работать заставить, быстрее бы в меридиан вошел.
— Второго механика серьезно ранило при ремонте.
— Вот нелегкая!
Старпом спустился вниз.
На переходном мостике он встретил помполита. Вольтер Иванович шел, все так же держась за штормовой леер, и остановился, увидев старпома.
— Безусловно, правильно сделали, что освещение на трубу включили. Я там с людьми был, просто, понимаете, патриотический подъем начался, когда серп с молотом осветили! Безусловно, правильно! — И помполит указательным пальцем вздернул очки. Потом сделал шаг к старпому. — Слышали про Ливня, Александр Кирсаныч? Ведь он, безусловно, дезертир.
— Иду ему объявлять о каютном аресте. Вы на совещание?
— Да. Как же это Ливень у нас сорвался, а?
— Потом обсосем, — сказал старпом, отпустил леер и, балансируя, побежал к кормовой надстройке.

…Прошло всего несколько часов с момента покрасочного аврала, но как изменились люди! Известие об урагане, авария дизеля и теперь эти взрывы по борту со всех смахнули беззаботность. Никто не спал на «Балхаше». На судне установился дух какой-то осязаемой общности, какой, может быть, бывал иногда раньше при плавании в урагане или в самых трудных ледовых рейсах. Что же связывало их всех? Что делало их единым целым? Только ли море, замыкавшее их в пределах пяти палуб судна? Только ли невозможность куда-либо деться? Если бы оказалось возможным допустить это — это было бы самой грязной клеветой на экипаж. Никто или почти никто из них никогда не задумывался над тем, как же получается экипаж, землячество, народ. Но ведь это не получалось само собой, хотя и рассуждать об этом показалось бы им странным, как рассуждать о том, почему они говорят на русском языке или почему все они в детстве носили красные галстуки. Они были свои, советские люди, они могли жестоко обижать друг друга, они могли многого не понимать, и им много предстояло еще сделать, чтобы стать вровень с теми идеалами, которых они хотели добиться, а поэтому они могли все простить друг другу, кроме предательства!
Обходя судно, старпом видел серьезные лица, но он шутил, и люди отвечали ему понимающими улыбками.
— А где второй механик?
— В центральном посту, консультации по дизелю дает. Вот человек!
— А откуда у вас синяк, Осетров?
— Так, на качке споткнулся.
— Ну-ну, — и старпом пошел дальше.
Проходя мимо камбузного коридора, он услышал тонкие всхлипывания.
— Что за черт? — старпом открыл дверь и невольно улыбнулся.
На ящике из-под картофеля сидел матрос второго класса Толя Кухтин в майке и трусах, с алюминиевой миской на коленях. В руках он держал луковицу и лезвие безопасной бритвы.
— Вы что здесь, Кухтин?
Толя всхлипнул:
— Да вот, боцман приказал. Матрос ты или кто, говорит. Если, говорит, десять луковиц нашинкуешь, навечно матрос будешь. Ой, не могу я больше, Александр Кирсаныч, травить уже больше нечем.
Толя откровенно плакал и от лука, и от стыда.
— Толя, это ничего, я у него тоже лук шинковал, на четвертой луковице все прошло. Заставлять не буду, но попробуй сам. Ты еще не знаешь, сколько у тебя силы. Попробуй.
Потом старпом зашел к боцману. Иван Николаич, чистый и строгий, сидел и, отставив руку, читал книгу.
— Вот. «Капля росы». Про наши места. Солодухин пишет.
— Солоухин, Иван Николаич. А я думал, судя по утреннему настроению, вам «За упокой» сейчас самое время читать. Ну, не обижайтесь. Эк вы! Я ведь по делу. Наверно, сквозь ураган идти придется. Посмотрите здесь как следует за порядочком, за людьми тоже. Сегодня у нас — последний и решительный… Завтра у Кубы солнышко ловить будем. Ну, что думаете, старина?
Боцман взял старпома за плечо.
— Все едино к дьяволу на рога лезем. Погляжу я тут, Саня, все будет как положено. А на язык ты едкий бываешь, мало я тебя на «Серпухове» учил…
— Шлюпки дополнительно закрепите. Ох, и заварушка будет, — старпом весело потер руки. — Ну, пока.

…Старпом не удивился отказу Вити Ливия, какой-то срыв, по мнению Александра Кирсановича, должен был все же произойти. Он мог бы даже чувствовать удовлетворение, что ото все же произошло, если бы только обстановка была иной.
На подходе к каюте Ливня старпом остановился.
Говорила Эля. Голос ее срывался и был глух от слез:
— Витя, что же теперь делать-то? Ну почему мне такое несчастье?
— А тебе-то какое несчастье? Я отказался — с меня и спрос, если только будет кому спрашивать.
— Витенька, все на Кубу хотят прорваться, к своим.
— Все! Держи карман шире!
— Как же людям в глаза смотреть, как?
— Ну, хватит, не ной, нытьем не поможешь. Мне теперь все равно.
— Витя, сходи к ребятам, к капитану, попросись на вахту, еще пустят.
— А это ты видела? К ребятам! Они мне глаза выбивать будут, а мне к ним в ноги! Гады, дорвались!
— Витя, ты же сам виноват, сходи, Витя!
— Да отстань ты.
Но Эля закричала, и злость и усталость были в ее голосе:
— И правильно тебя! У нас в детдоме даже девчонки таких били!
— Ах вот ты как меня любишь? Ну и убирайся к своему Косте, он в геройчиках ходит! Нет? Так я сам пойду!..

Старпом решительно толкнул дверь, вошел в каюту, поднял поваленный стул, задвинул его в угол, чтоб не болтался на качке, и сказал Ливню:
— Приказом капитана вы переведены в пассажиры, Ливень, без права передвижения по судну. Короче говоря, будете сидеть под арестом в своей каюте. Эля, а вы идите к себе!
Она медленно оторвалась от косяка двери, вышла в коридор, и где-то в самом его конце вдруг взрывом прорвался отчаянный ее плач.
— Сидите, Ливень! Я разъясню ваше правовое положение, и вы мне дадите подписку. Прошу вас понять, что единственно правильный путь для вас — это исполнение всех судовых законов.
Витя Ливень не поднимал головы и молчал.
30
— Ну что, отцы-командиры, все в сборе? — спросил, улыбаясь, Александр Кирсаныч собравшихся.
— Дед сейчас придет, второй штурман на вахте, и все тут.
Под напором ветра хлопнула левая дверь в ходовой рубке, и в штурманскую, щурясь, вошел стармех Пал Ефремыч Кулагин. Потеснились, и стармех занял свое обычное в таких случаях место в углу дивана.
Александр Кирсаныч крикнул капитану на мостик:
— Все в сборе!
Капитан вошел в штурманскую рубку, включил верхний свет, расклинился между прокладочным и радиопеленгаторным столиками, закурил и оглядел комсостав.
Они все ждали капитанского решения. Что же придумать? Решение медленно созревало в капитане. Там, далеко, в Союзе, в Мурманске, и, может быть, даже в Москве, верили ему и ждали от него смелых действий и успеха. Он не мог делать иначе. Он и капитаном стал потому, что выходил победителем из самых аховых положений. Вот эти люди, близкие и неблизкие ему, могли с ним спорить о чем угодно, могли ему доказывать что угодно, и он, зная свою власть, позволял им это, но в ответственные моменты только его, капитанское, слово имело значение на судне. Петр Сергеич не боялся ответственности: она давала ему твердую почву под ногами для принятия любых решений.
Сделав пару затяжек, капитан начал:
— Второй механик в ЦПУ? Правильно. В общем, дело вот какое: идем на Кубу, это ясно. Ясно и то, что нас американцы постараются остановить и очень скоро. Что нужно делать?
— Надо сальдо-бульдо прикинуть, — сказал третий штурман, смешался и стал ловить губами ус.
— Сальдо-бульдо такое: левый дизель сломан, где-то впереди ураган, еще дальше Куба, а сзади американец. Звучит? Какие ваши мнения? Прошу говорить, начиная со стармеха.
Все молчали. Стармех мял в руках превратившееся в ветошь кашне, третий механик сопел и крутил пуговицу на дряблой груди, Вольтер Иванович протирал запотевшие вдруг очки, старпом, уцепившись за край стола, листал «Справочник капитана», доктор оглядывал всех и улыбался своей красивой улыбкой. «Ай-ай», — шепотом говорил он. Остальные сидели напряженно и недвижно.
— Так что ж, Сергеич, надо что-то делать, — начал стармех.
Капитан перебил его:
— В общем, так: мы пойдем прямо к центру урагана. Американцы вряд ли рассчитывают, что мы туда сунемся, во всяком случае этому фрукту, что у нас за кормой, в урагане делать нечего. Во Флоридский пролив мы не попадем, ну и хорошо. Петрович, приготовишь карты других проливов, с той стороны урагана вынырнем — и точка.
— Опасно на одном дизеле. Может, в океан отвернуть, а потом опять на Кубу? — спросил стармех.
— Тогда нам не прорвать блокаду, сторожевик от нас не отвяжется.
Стармех помолчал, помял кашне и сказал:
— Хорошо, я согласен, раз надо.
— Старпом?
— Я согласен с вами, Петр Сергеич. Судя по ветру и зыби, идем к центру урагана. Я предлагаю так: как только американец отстанет, свернуть влево и по тыльной части циклона идти к проливам. Огни выключить, вряд ли они в такой ураган что-нибудь в локатор обнаружат. Вахту увеличить и всех предупредить.
— Ну, это обычно, — вмешался капитан.
— Петр Сергеич, я отрывок какого-то радио принял на английском языке, там о депрессии речь идет, может, это об урагане? — спросил Валя Куралев.
— Неси сюда, переведем, что ж молчал! Ну как, несогласных с решением нет? Давайте тогда по местам.
Несогласных не было, но третий механик, посапывая, сказал:
— Чего языки чесать? Надо так надо, раз уж так попались.
— Пусть о питании позаботятся для ночной вахты, — добавил радист.
— Все? — спросил капитан.
— Позвольте мне, Петр Сергеич! — Помполит поднялся, но судно упало на борт. И Вольтер Иванович, качнувшись, втиснулся обратно на диван. — Позвольте уж мне сидя говорить. Как помощник капитана по политической части, я, безусловно, обращаюсь в первую очередь к коммунистам. Случай с Ливнем нам показывает, что у нас не все еще благополучно с людьми. Возьмите же каждый себе на заметку, или, как это на флоте говорится, на буксир, людей. Они — главное. Я, понимаете ли, заглянул в кают-компанию, темно там, а меня аж в сердце кольнуло: глазок этот зелененький еще светится, у приемника. Свет включил: матрос ваш, Александр Кирсаныч, Лавченко, сидит да Зина-повариха. Включил снова приемник — «Голос Америки»! Слушали, пожалуйте вам. Безусловно, это неожиданность и какая: ведь Зина член судового комитета! Опять просмотрели.
— Это сейчас не важно, Вольтер Иванович, — перебил капитан, — давайте ближе к делу.
— Да она давно сарафанные сплетни по судну разносит, я уж не раз об этом говорил, — заметил старпом.
— Ну, старпом опять на своего конька садится, — сказал третий механик.
— Товарищи, безусловно, у нас имеется на сегодняшний день ряд срывов, и нам потом к этому нужно будет вернуться.
— Вольтер Иванович, я все же прошу вас ближе к делу, время дорого, — недовольно произнес капитан, — судно не ждет. Для дискуссий у вас со старпомом еще впереди свободного времени много будет.
— Я, как все, выполняю свой долг, Петр Сергеич, но могу сказать, что по многим вопросам еще придется спорить. Жизнь доказывает.
— Опять теории! Работать нужно!
— Я готов.
— В таком случае, если вопросов нет, разошлись!
— Я только хотел предложить, чтоб секретные документы на всякий случай каждый к уничтожению приготовил. — сказал помполит.
— Ну сколько же их! Вы что, серьезно в плен собираетесь? Из-за одной-двух бумажек нервоз поднимать! Давайте-ка лучше экипаж проверьте, Вольтер Иванович. Старпом, где наши данные по циклону?
Комсостав расходился по местам. Было слышно, как зло в громко выругался стармех, споткнувшись обо что-то у трапа. Он, как и все стармехи, не привык ходить в темноте даже на своем судне. Его место было под сверкающими колпаками ламп, среди техники, блестевшей шлифованными гранями металла.
Шаги на переходном мостике стихли.
Вольтер Иванович тоже вышел на мостик.
— Тут есть кто? — спросил он, и в его голосе еще была неоттаявшая обида.
— Вахтенный штурман.
— Ну, как дела, Тимофей Тимофеич?
— Американец на зигзаг перешел, не выдерживает, видимо, бортовой качки. Долго так не протянет, скорость ему сбавлять придется.
— Это хорошо… Ко мне Жмуров насчет приема в партию приходил, как вы считаете, безусловно примечательный факт?
— А что? — ответил второй штурман. — Такое время не каждому в жизни выпадает. Чего же тут удивительного?
31
И вот снова старпому время заступать на вахту. Одни сутки, они промелькнули, как миг.
Что дал ему в жизни этот день, чем он обогатил, чем осчастливил, чем огорчил? День был необычный, и все же в нем по частям, по частичкам отразилась жизнь и старпома, и экипажа, и самого «Балхаша», теперь заливаемого тучей брызг и тяжело, но упорно хромающего в волнах на одной своей стальной ноге. Небо всплошную затягивало низкими облаками; холодело, и липкая влажность наклеивала одежду на еще горячее тело. Соль зудила кожу под воротом рубашки, горьковатая соль пощипывала губы…
Свет носового топового огня упирался в стену пузырчатой воды, и белый гребень заслонял собой все… Что-то стонало и звенело на полубаке, затем вода рушилась на палубу у основания надстройки, вода хлестала в обвес нижнего мостика, и бесформенные куски ее тяжело шлепались на настил носовой шлюпочной палубы. Корпус вздрагивал и, казалось, скручивался посередине, бак и ют дергались в разные стороны, как концы колеблющейся стальной линейки. Корпус лез вверх, выдавливаясь своими обводами из волны и вынося вверх двадцати-тысячную массу металла, воды и нефти, составляющую вес танкера в грузу. И тогда старпом чувствовал, что его прижимало к палубе так, что подрагивали от тяжести коленки.
В хаотичном и смещавшемся мире только одни опадающие и взлетающие палубы «Балхаша» были достаточно устойчивыми плоскостями.

Слегка испуганный и пришибленный Филипп Лавченко доставал в рубке дождевики, Костя Жмуров стоял на руле, держась за никелированные рукоятки штурвальчика так же просто и цепко, как он держался бы за ручки плуга или рычаги трактора; а в ста метрах от старпома, в центральном посту машинного отделения, где качка ощущалась меньше всего, сидел в кресле, покусывая от боли губы, второй механик Александр Матвеевич, и лицо его было бледнее обычного.
Многие из экипажа спали тяжелым штормовым сном, когда слышишь и скрип переборок, и стук дизелей, и грохот воды, разбивающейся о борт, и шелест книг, что ездят себе на полке, и тысячи других звуков и когда чувствуешь одинаково отчетливо и вибрацию судна, и ерзанье собственного тела на койке, в которой не за что зацепиться…
В ходовой рубке капитан Петр Сергеич Курганов закуривал свои бессонные беспокойные сигаретки.
Утро под темными тучами наступало позднее, чем вчера, но оно наступало, а за ним шел день, а за ним еще тысячи дней, когда нужно будет жить, тосковать и спорить, спорить с людьми и с собой, ибо если в споре рождается истина, то в правоте рождается счастье.
Танкер «Балхаш» бодрствовал, спал и плыл, плыл туда, по заданию, к Антильским островам.

С американского сторожевика, бледное пятно огней которого еще виднелось за кормой, вдруг резко замигал синеватый луч угольного прожектора. Александр Кирсаныч махнул рукой и засмеялся:
— Неужели еще не поняли, что каждый за себя, а бог за всех? Ураган идет.

Хлынул дождь, танкер тряхнуло на волне, и жестокий порыв ветра рассек жизнь каждого из его экипажа на то, что было ДО, и то, что будет ПОСЛЕ.

1964
RomanovBS 0 1 комментарий
Капитанские повести. ТРЕВОЖНЫЕ СУТКИ
ВЕЧЕР
Будьте всегда готовы идти в любом направлении: норд, зюйд, ост, вест. Это правило относится к вещевому довольствию, топливу, продовольствию и образу мыслей.
Кэптен Тибауд.
Советы молодому офицеру
17
За время долгого плавания все известия на судне теряют свою остроту, кроме известия «меняем курс, идем домой». Даже штормовое предупреждение. Поэтому радисты «Балхаша», после безуспешных попыток получить какие-либо прогнозы от американских станций, перестали их прослушивать вообще. Метеообстановка в этом районе тоже была явлением стратегического порядка.
Однако, когда на резервной волне Василий Николаевич вдруг услыхал глухой стук далекого московского передатчика, он быстро придвинул к себе бланки радиограмм и принялся лихорадочно писать. Он успел принять только первую часть радио: где-то в стороне, медленно наползая, послышался гул прицельной помехи. Василий Николаевич ухватился за ручки настройки, как бы стараясь уйти, увести свою волну от надвигающегося гула, но это ему не удалось. Родина была далеко, а американские станции работали совсем рядом. Помеха настигла цель, радиоприемник задрожал от разрывавшего его треска, свиста и грохота.
Василий Николаевич прокусил зажатый в зубах сухарь и сдернул с головы наушники. Несколько мгновений он сидел, трогая руками уши и мучительно морщась. Затем сунул сухарь в боковой карман легкой куртки, царапнув пальцами, схватил радиограмму и выскочил в штурманскую рубку.
— Где старпом? Александр Кирсаныч? Вот, ураган, — сказал он таким голосом, словно передавал старпому не листок бумаги, а сам ураган.
— Что тут? Ага, тропический циклон. Так, так, депрессия… Широта, долгота, общее направление неустановленное… И все, Василий Николаевич?
— Забили остальное, — виновато сказал радист.
— Впрочем, и этого не так уж мало. Жмуров, Лавченко, наблюдайте внимательней, я в штурманской побуду.
— Капитану надо б сказать, Александр Кирсаныч, — напомнил радист.
— Сейчас я кое-какие расчетики сделаю — и доложу. — Старпом, сдунув пыль, выложил на стол атлас гидрометеоданных Северной Атлантики и углубился в подсчеты. — А впрочем, Василий Николаевич, позвоните, пожалуйста, капитану.
Петр Сергеевич, поднявшись на мостик, молча прочитал прогноз, потом передернул плечами и головой, словно стряхивая с себя росу, — «только вздремнул, понимаешь», — еще раз прочитал радиограмму и собрался выйти на мостик, но старпом остановил его:
— Вот, я на генеральной карте прикинул, с учетом многолетних данных, можем и этим курсом проскочить, чуть только зацепит, но лучше б влево повернуть. Так безопаснее.
— Как это вы рассчитали?
— Вот данные…
— Я не об этом. Ураган еще неустановившийся, скорости не знаем, а вы чего-то считаете.
— Но разница давлений, барическая тенденция, координаты же есть, общее направление, да и ветер понемногу заходит. Конечно, не как в аптеке, но примерно так. Все данные сходятся с атласом.
— Не надо мудрить, старпом. Это все кисель на седьмом молоке. Поплывем, как плыли, а там видно будет.
Старпом сжал губы, помолчал, потом спросил:
— Тогда я по трансляции объявлю, чтобы судно к плаванию в шторм изготовили?
— А зачем? Может, мы его и не увидим, шторм-то. Пусть боцман после чая обойдет судно, и все. К чему людей лишними звонками да командами тревожить?
— Но так мы упустим что-нибудь…
— Ну что же мы упустим на судне, которое уже месяц как в рейсе? Если мелочь только.
— Тем более нужно проверить, чтоб и мелочей не было.
— Ну что вы так о мелочах заботитесь? Мелочь — человека мельчит!
Старпом перестал сверлить карандашом карту, поднял голову:
— А я из-за таких мелочей перед одним пацаном и его мамой всю жизнь в долгу буду! Потому что никогда отца им не смогу вернуть. Понятно это?
— Не надо так, Кирсаныч. Просто тебе не повезло тогда. Пошли на море посмотрим. Кто впередсмотрящий-то?
— Жмуров с Лавченко. Но судно все-таки я сам еще раз обойду.
— Все организация, старпом? Что ж, ото неплохо. Главное, чтоб обед был вовремя сварен, — ответил, улыбаясь, капитан, — а в остальном работать надо, не так ли, Кирсаныч?
18
Косте Жмурову был отведен для наблюдения весь горизонт, а Филиппу Лавченко — носовой сектор. Поэтому Костя забрался на верхний мостик, а Филипп стоял сначала на правом крыле, потом перешел на левое. Стоял он нервно, неровно, все время оглядывался на американский сторожевик.
Костя, понаблюдав за ним сверху, не выдержал:
— Тебе куда было велено смотреть? Чего ты у меня работу отнимаешь? Не бойся, не слопает тебя американец.
— А тебе жаль? Неровен час, ты отвернешься, а я и посмотрел.
— Лучше вперед гляди, Филя!
— Гляжу и так.

Филипп Лавченко не был старым, кадровым матросом. Он рассказывал, что ушел в голодное время «от колхозу», сменил много мест и профессий, пока из портофлота не попал на суда дальнего плавания. На танкере так толком и не знали, как он жил до моря, даже помполит Вольтер Иванович Рыло́в, просмотревший до прихода на «Балхаш» личные дела всех моряков. В жизни был Филипп скуповат, а в работе — исполнителен и обстоятелен, — типичное то, как говорил «наследный принц» Валерка Строганчиков.
Костя еще последил, как Филипп, взяв бинокль, стал смотреть вперед, но так, словно его голову пружиной разворачивало назад, а он ее удерживал. Видны были сверху его коричневая шея и ремешок бинокля, терявшийся в давно не стриженных серых волосах.
Костя перешел на другую сторону мостика. Солнце уже низко висело над горизонтом. Скоро опять включать ходовые огни…
Утром, проверяя по приказу старпома гакабортный огонь, Костя вдруг наткнулся на взволнованного и разгоряченного Витю Ливня.
— Ты что тут?
— Да так, дышу вот.
— Ну и дыши, плевать я на вас не хотел.
— Ты что, чокнулся, чмур, да? На кого это?
— Да на тебя с Элькой, с Элей то есть.
— Ты что, глаза протер бы!
— Скажи ей, чтоб халаты такие яркие не носила, за милю видно.
— А ты еще и шпик слегка, Костя! Смотри, трепать будешь, пикни только, я с тобой говорить буду!
Костя покраснел:
— Один блатной, другой еще блатнее — оба блатным портянки сушили. И так все знают, один я, дурак, не верил, что с таким прощелыгой она может…
— Ну, ты, зеркало медное! — Витя стал шарить позади себя рукой.
— Только тронь, за борт вылетишь. И ее не пожалею, — Костя повернулся и пошел вниз. Потом все-таки не удержался и крикнул: — Гакабортный огонь мне проверить надо было!
Он шел в курилку и говорил сам себе: «Ну конечно, чего же, все так. Что ж особенного? Я ведь ее и не люблю, так просто, жаль. Но Витька — все равно сволочь. Ну конечно… Она ведь красивая. Но как же все-таки?..»
Таким он и пришел утром на мостик. И только к вечеру понял, что в нем оборвалось еще что-то детское…
19
А солнце между тем коснулось горизонта нижним своим краем. Сине-багровое, оно, казалось, уже не заходило, оно под своей жидкой тяжестью растекалось по твердой линии горизонта, расплываясь и истончаясь в узкую, с ниточку, полоску. Полоска эта отливала яркой желтизной, резкой и контрастной самому солнцу.
Южная ночь наступала почти мгновенно.
Старпом ваял высоты четырех ярких звезд, которые первыми появились над горизонтом, и ждал теперь своей очереди у звездного глобуса. С глобусом занимались капитан и третий штурман, подбирая себе светила для определений. А старпому можно было просто привалиться телом к фальшборту и смотреть в ночь.
Звезды проклевывались, словно снаружи кто-то прокалывал небо иголкой. Ветер утих совсем. Стоял полный штиль, и только мелкая зеркальная зыбь отплескивала от бортов «Балхаша». Ночь приближалась безмятежно, как и все, что потом с такой силой потрясает людей.
Там, в далекой России, в родном порту, может быть, жены уже видели третьи сны. А может быть, им тоже было не до сна?..
Старпом видел когда-то открытку, которая ужаснула его своим жестоким цинизмом: красавчик держит в объятиях молодую женщину, а внизу подпись: «За тех, кто в море».
«Сволочи, над чем смеются!» — подумал тогда Александр Кирсаныч, еще не старпом, даже еще не штурман, а только выпускник мореходки.
«У меня такого не будет», — решил он. Но, по правде, от этой открытки он не мог избавиться всю свою остальную жизнь. А он ведь безоговорочно верил своей Лиле. Но эта открытка жила в нем, как тайная болезнь. Старпом и Лилю старался любить так, чтобы можно было легче расстаться с ней: уходил в море и тогда, когда можно было бы перевестись на ремонтируемое судно, учил Лилю, что его морской долг выше его любви и что ждать моряков с моря — это благородный, ну, может быть, суровый, удел всех морячек. Но, когда он уходил от нее, оглядываясь на окна, или когда она стояла на причале, глядя вслед уходящему судну, он испытывал высокий душевный взлет, подъем чувств. Ему казалось тогда, что она благословляет его на его труд, на его мужскую работу в океане. Он должен был оправдывать перед океаном ее слезы. Иначе зачем было уходить?
Наверное, слезы тоже были элементом мореплавания, наравне с судном, моряками и морем…
А сейчас, на мостике, в начинающейся ночи, старпом вдруг задохнулся от обиды, досады и презрения к самому себе: как он мог так холодно относиться к ней на берегу, тогда как в море долгими ночами он почти стонал и корчился от тоски по ней? Как он мог с раздражением отвечать на ее требовательную любовь там, на берегу, а в море видеть судорожные и кошмарные сны, в которых проявлялись его невыясненные, смятенные мысли о ней, его ревность и его тоска?
Наступала ночь, после которой они могли и не встретиться, и старпом вспоминал.
В те дин, когда Юрка Затонов познакомил его с Элей Скворцовой, они часто встречались в ресторанах. Оба их судна стояли в ремонте. Лиля тогда приехала к нему с маленьким Вовкой, они сняли комнату, но Александр Кирсаныч не спешил домой. Ему нравилось смотреть на Юрку с Элей, на юную их любовь, вернее, на Элину юную любовь. С Юркой они просто пили, и тогда старпому вдруг начинало казаться, что и в его жизни могло бы быть такое же юное чудо, и он начинал ждать его, это чудо. В те вечера встречались ему молодые и интересные женщины, но ничего у них не получалось, и старпом, пошатываясь, брел домой по ночным улицам, звонил, и ему хотелось стать перед дверью на колени.
Лиля плакала и однажды не выдержала:
— Саша, зачем ты мучаешь себя и меня?
— А ты?
— Да, я ненавижу твою работу, но когда я выходила за тебя замуж, я не понимала, как это тяжело — так подолгу ждать своего человека и жить без него. Я ведь тебя люблю, а жизнь проходит.
— Да пойми ты, я мучаюсь в море оттого, что ты мучаешься на берегу. Я там перестаю тебе верить. Я с тобой только тогда самим собой становлюсь, когда за два года в отпуск вместе едем.
— Саша, тебе нужно бросить плавать. Я тебя пока честно жду, но ведь нельзя же так бесконечно! Когда я к тебе приезжаю, ты вот так мучаешь меня, но я знаю, что тебе и самому плохо. Вся наша жизнь так неестественна!
— Как же я плавать брошу? Что я без этого? Я же к этому всю жизнь стремился. Я дело свое люблю. Это же мой долг. Наконец, я капитаном стать хочу.
— На что мне твое капитанство! Лучше бы ты был простым клерком на берегу.
— В пять часов море на замок — и все?
— Ну зачем же ты меня тогда мучаешь?
— Лиленька, но ведь я тебя люблю.
— Разве так любят?..
Любить тоже нужно было уметь. Но где же этому научиться?
Жизнь старпома с пятнадцати лет проходила по палубам, кубрикам и мостикам. Он не знал и не любил береговой жизни. Но кто же научит любить? Только бы Лиля смогла! «Я тебя пока честно жду, но нельзя так бесконечно!.. Мне надоело по Вовкиным пальчикам считать дни, когда ты вернешься…» Вовкин календарь!
Старпом выпрямился, в бинокль осмотрел горизонт, ходовые огни американского сторожевика, какой-то далекий отсвет на горизонте с левого борта и осторожно поставил бинокль на крышку отличительного огня.
— Жмуров! Наблюдать… без лирики, — приказал он, усмехнулся и шагнул в дверь.
20
В штурманской рубке настольная лампа бросала оранжевый — чтоб не болели и легче переходили к темноте ночи глаза — свет на прокладочный стол.
Александр Кирсаныч сдернул с полки тетрадь для вычислений, приткнулся на краю стола и привычно написал:
«Дата — 22 октября 1962 года, Атлантический океан, судовое время 18 часов 48 минут, высоты светил…»
Старпом увлекся. Он колдовал над таблицами в причудливом полусумраке-полусвете, образованном оранжевым светом лампы, зеленым отблеском правого отличительного огня из бортового иллюминатора и разноцветными огоньками шкал штурманских приборов в рубке. Стояла добрая тишина, нарушаемая лишь шелестом страниц, пощелкиванием приборов да глухим покашливанием впередсмотрящего матроса, доносившимся из ходовой рубки…
Измерения были удачнее, чем утром, и скоро линии всех трех звезд пересеклись в одной точке, которую старпом с удовольствием обвел плотным кружком.
На глобусе эта точка была бы совсем рядом с берегами Северной Америки…
21
Когда старпом снова вышел на крыло мостика, была уже полная и сплошная ночь, такая, что не отличишь воды от неба. «Хоть романсы пой: звезды на небе, звезды на море…»
Филипп Лавченко пошевелился, брякнул биноклем и сказал:
— Я вот чего хочу спросить, товарищ старпом: нам отгул дадите, что сегодня перестояли четыре часа?
— Не беспокойтесь, Лавченко, родина про вас не забудет. Все в табеле рабочего времени помечено. Но покраска-то авральная была, а? Для парохода старались.
— Ясно, что для парохода, так ведь и себя обижать расчету нет. Мне вот постираться надо бы завтра, так уж вы дайте мне отгул.
— Пожалуйста! А сейчас сходите вахту поднимите.
Лавченко ушел.
Одному стоять на плывущем среди звезд криле мостика было гораздо лучше. Старпом посмотрел за корму. Треугольник ходовых огней американского сторожевика так же, не колеблясь, плыл среди звезд. Старпом отвернулся. Вот здесь, по курсу и чуть справа, в темноте ночи лежал их пункт прихода, пылающий остров, Куба, свободная территория Америки.
— Темнота-то какая! Никак не могу привыкнуть, что ночь сразу так наступает, — голос помполита был неожиданно весел.
Старпом ответил:
— У моего деда была присказка: ночь темная-темная, кобыла черная-черная, едешь, едешь, пощупаешь: здесь кобыла? Здесь. Дальше едешь… Вот так и мы осуществляем судовождение… На севере такие ночи тоже бывают иногда осенью, когда еще снега нет, а листья слетели.
— Да-да, безусловно, осенью. Едешь из командировки, и вот такая же темнотища… Я ведь с тридцать седьмого года по командировкам езжу, если, конечно, войны не считать… Моя жизнь вся этому посвящена.
— Из обрезов по вам стреляли?
— Это раньше было, я еще в школе учился. Вам, Александр Кирсаныч, этого, безусловно, не знать, но в наше время еще бо́льшая выдержка была нужна!
Старпом даже спиной почувствовал, как помполит поправляет жестяную дужку своих очков.
— Знаю. У меня отец с тридцать седьмого года секретарем райкома был. Посейчас сталинские гимнастерки носит, а в левом кармане — валидол. Удобная одежда.
Помполит молчал. Старпом взглянул на сизоватый нос Вольтера Ивановича и подумал: здорово, наверное, вас, помполит, жизнью прихватило в последнее время, а? На судно-то потому пошли?
Помполит неожиданно сказал:
— На судне лучше. Здесь наши идеалы более видны. Люди грамотные, все время на переднем крае. Партработу проводить тоже легче: все тут. Везде бы так: техника и строгая дисциплина!
— И за борт некуда прыгнуть?
— И это! Мы потому и войну выиграли, что так было. У меня вот четыре ранения. В стране-то сколько раненых? Убитых сколько? Сто миллионов, может, будет. А коммунизм отстояли! И правильность марксизма доказали!
— А мне сейчас «Балхаш» напоминает нашу страну перед войной.
— Что вы! Этого не может быть! У нас же совсем иная атмосфера.
— Я не говорю, что так же, но напоминает. Общественная атмосфера иная, теплее. Но знаете что плохо? Помните: свобода — это осознанная необходимость? Так вот у нас среди людей все-таки маловато таких, кто оформился в личность, кто полностью дорос до осознания необходимости. Не хотим осознавать необходимость, потому что это мешает жить для себя. Я не сомневаюсь в патриотизме экипажа, но он должен проявляться раньше, чем на него сделают ставку.
— Ну вы слишком уж идеальные категории берете, Александр Кирсаныч.
— Может быть. Но, кстати, сейчас зачастую сталкиваешься с таким положением, что техника предполагает больший интеллект людей, которые ею управляют, нежели они могут продемонстрировать. Обидно же! Не чувствуете? Н-да… Дело в том, что мало требуем с себя, а потому и с других, может быть, даже наоборот: слишком мало требуем с себя и слишком много — с других. Я вот что думаю, Вольтер Иванович… Как бы это выразить? Требовательность индивидуума к себе — вот что формирует монолитное общество. А вот над этим мы как раз мало работаем!
— Сейчас сложное время. Безусловно, многое потом отсеется, но мы должны драться за главное!
— Я ведь тоже не в вакууме живу — вижу, слышу. Чем в основном характеризуется наша эпоха? Большим наличием энтузиазма, большим проявлением инициативы и энергии и малым контролем за исполнением, отсутствием анализа — в конечном счете, малой требовательностью к себе! Лупим напролом сквозь бури и штормы, дело до конца не доводим, хорошо, если пока нет осечек.
— Да где вы все это увидели?
— И у нас в стране, и у нас на судне.
— Мы сейчас на грани войны, и говорить, как вы, недопустимо. Это все равно, что перед атакой спорить из-за пуговиц на гимнастерке.
— Во время вашего, Вольтер Иванович, выхода на сцену могли бы и к стенке? Возможно, я горячусь, возможно, я преувеличиваю, но что-то такое есть, за это я кладу голову. Да и вы, Вольтер Иванович, сами знаете это, иначе б вы не оказались здесь, а все ездили бы по командировкам.
Вольтер Иванович помолчал, потом глуховато произнес:
— Сейчас не время говорить об этом даже в дискуссионном порядке.
— Но я это говорю коммунисту, и более того, своему партийному руководителю — и никому иному.
— Этого не надо говорить даже мне.
— Больше не буду, — сказал старпом. И добавил: — Но говорить-то когда-нибудь придется! За страну пусть вверху говорят, а за судно я вас и капитана все равно беспокоить буду, если не уйду. Кстати, почему вы боцману телеграмму послать не разрешили?
— Вы были еще ребенком. Вы думаете, мы Сталинград бы выдержали, если б такие письма писали!
— А что, не писали?
— Нашу телеграмму весь мир будет слушать. Нельзя этого: прости, в чем виноватый.
— Это у него личное горе. Выражения надо сгладить да и послать.
— Вы себе противоречите. Но вообще-то мне импонирует ваша убежденность, Александр Кирсаныч, хотя, безусловно…
— У всех у нас много противоречий. Может быть, в этом-то и беда на текущий момент, Вольтер Иванович? Хорошо еще, если мы знаем свой долг.
— Да. И партия привила нам это прекрасное качество!
— Это так. Но себя и людей мы должны исследовать тщательно, чтобы не обнаруживать друг в друге Босфора.
— При чем тут Босфор?
— Это пролив из Мраморного моря в Черное. Будем обратно идти — увидите. В этом проливе одно течение, сверху, от нас в Средиземное море идет, а другое, внизу, с такой же силой обратно. Поняли?
— Вы опять утрируете. Уровень нашей работы позволяет сказать…
— Извините, Вольтер Иванович, я должен заняться по службе, — старпом осторожно коснулся помполитовского кителя. — Давайте, если хотите, после чая потолкуем. Я ж понимаю, вам сейчас труднее всех…
22
Вольтер Иванович, одной рукой держась за леера трапа, а второй придерживая очки, спустился на переходную палубу. Затем он огляделся, схватился рукой за деревянную скользящую ручку штормового леера и, придерживаясь его, зашагал к белевшей в темноте кормовой надстройке. Судно еще не раскачивалось, но Вольтер Иванович даже в ясную погоду, если никого не было рядом, предпочитал пересекать пространство между надстройками с помощью туго натянутого штормового леера. Так было надежнее.
Он шел, раздумывал, изредка спотыкался о шланговые ролики, и тогда мысли его скачком меняли свой ход.
Старпом, конечно, по молодости горячится. В нем нет еще законченности старых работников.
Ролик!..
Но ведь действительно были же у него, у Вольтера Ивановича, случаи в жизни, когда он обнаруживал такую разницу между желаемым и действительным, что впору запить. И запивал… Вот хотя бы в пятьдесят шестом году. Или ларионовская история… Опять ролик!.. Безусловно, Маша была абсолютно права, когда посоветовала сменить обстановку. Здесь ему работается лучше, да и вся ситуация гораздо яснее.
Снова, черт возьми! Косточкой стукнулся… Сколько их тут, этих роликов, наставили! Матросам работа. Но если смотреть правде в глаза, под Сталинградом легче было. А здесь, бывает, матросы за его спиной посмеиваются. В рубку придешь, штурмана с вычислениями возятся, а ты ни бум-бум! Второй механик в машине вид делает, что из-за грохота оклика не слышит. И все своим делом заняты…
Вольтер Иванович снова стукнулся ногой о ролик, но боли не почувствовал. Он остановился. Его вдруг испугала пришедшая после очередного удара мысль: а вдруг он всего-навсего чужеродное тело в этом организме? Ведь если он сам не чувствует своего слияния с коллективом, значит, коллектив испытывает то же самое…
Вольтер Иванович вспотел.
«Они обойдутся без меня. Я ведь никак не участвую в производственном процессе. Да, но я не знаю морского дела. Но я ведь всегда был только партийным работником. У меня нет технической специальности, но у меня большой опыт. Разве это ничего не значит в жизни?»
Вольтер Иванович снова двинулся к корме.
«Нет, в такой обстановке более чем когда-либо нужно партийное слово. Раскис, помполит. Об этом никто не должен знать».
— О чем же, Вольтер Иванович?
Вольтер Иванович вздернул указательным пальцем очки и вгляделся.
— А, Георгий Иванович! Да это я так. Что, разве вслух вышло?
— Вслух. Ай-ай, что же за тайну вы лелеете? Доверьтесь, — доктор даже прижал руки к груди.
— Да никакой тайны нет. Не верите? Шел, сам с собой разговаривал.
— Беседу с командой репетировали?
— Не стоит, Георгий Иванович, — подавляя раздражение, сказал помполит, — устаю вот.
— Вы на ночь душик примите, спите под вентилятором и не укутывайтесь в простыню. А вообще-то сегодня особенно душно, моцион не в пользу, не в удовольствие.
— Радист прогноз получил, что в ураган идем, может, от этого?
— Да ну? Ай-ай, нужно склянки закрепить будет. Погуляю, потом закреплю… А в простыню вы все-таки не кутайтесь, — крикнул он вдогонку помполиту, — пожилой человек в такую жару застегнутый ходит! Да руку не вытягивайте, идите по центру, все же ноги переколотите!
Доктор прогуливался по переходному мостику, заложив руки за спину. Деревянные рейки настила пружинили и чуть хлопали под ногами.
«Хлип-хлоп! А дело, кажется, к войне движется. Помполит расстроенный. Партсобрание собирать надо. Чего раздумывает?.. Хлип-хлоп! Интересно, какая погода в Кишиневе?»
Георгий Иванович представил свою квартиру на Добруджанской улице, темный такой же вечер. Торшер его, наверно, мальчишки выкинули, он им всегда не нравился. Конечно, сейчас куда-нибудь собираются. Хотя нет, у них уже глубокая ночь. Да…
Георгию Ивановичу было четырнадцать, когда под бомбежкой, при эвакуации, погибла мать. Он держал на руках обоих братьев, сидя в канаве за насыпью, согнувшись, плакал. Мальчишки орали. Он разломил пополам кукурузный початок, дал каждому по половине, чтоб мальчишки засосали и притихли, потом собрал кое-что из их тряпья, взглянул на яму за пригорком — это было как раз то место, куда мать оттаскивала чемоданы, — взял мальчишек и пошагал мимо горевшего состава прямо по шпалам. Голодный, он довез их до Киева и сдал там воспитательнице эвакуировавшегося детского садика. С ними он отдал все документы, что были в материной сумочке. Отец тоже не вернулся с войны…
Георгий Иванович был в армии, потом сменил много профессий, потом стал зубным врачом и переехал в Кишинев. Работа давала деньги, он нашел и выписал к себе шестнадцатилетних братьев. Он «сделал» себе большую и хорошую квартиру. Он устроил ребят в институт. Они не хотели учиться сначала, потом вроде бы втянулись. Он баловал их. Он не женился, потому что думал, что успеет, когда вырастут они. Он забаловал их. Они не очень хотели вырастать. Он оставил им квартиру, денег на месяц и уехал в Одессу. Он любил своих мальчишек и покупал для них заграничные тряпки. Все они пока висели и лежали в шкафу, в его каюте.
«Хлип-хлоп! Отец не вернулся с той войны, а ты, Георгий Иванович, после нее вступил в партию. Ай-ай, хорошая жизнь кончается, жаль. Да, это тебе не зубы дергать», — упруго вышагивая по настилу переходного мостика, с усмешкой, обращенной к самому себе, думал судовой врач, доктор Гив.
23
Когда Вольтер Иванович вошел в ленуголок, там было тихо. Тихо и душно. Валерка Строганчиков сдернул ноги со спинки впереди стоящего стула, оправил беленькую майку-сеточку, хрустнул страницей книжки.
— Испугался? — спросила его Эля Скворцова.
— Боюсь, что Петька лопнет. Он уже и так красный, как помидор. Перезрел Петенька. Давно пора!
Петя Полин, глядя на помполита, ответил Валерке со злостью:
— Деляш ты, все равно что Витька Ливень, только что ученый. Тот нос дерет, а ты еще хуже — ноги. Вот погоди, продраим тебя на комитете.
— Мне так лучше думается…
— И все-таки вы, безусловно, некультурно себя ведете, товарищ Строганчиков, — заметил помполит.
— Хоть бы голову свою не оскорблял, — добавила сидевшая рядом с Элей Шурочка Содова.
— Ты что-то в последнее время о моей голове слишком заботиться стала, а еще за офицера замуж собираешься!
— Зазнался совсем! — Шурочка от обиды закусила губку.
— Ну хватит, товарищи! — помполит взял из рук Валерки Строганчикова книжку. — Что читаете, Строганчиков?
— Да так, все больше про войну, товарищ помполит.
— Про войну — это поучительно. Но только, знаете, сейчас много неправды об этом пишут, для завлекательности. А с другой стороны, действительность искажают в угоду моде, жертвы слишком показывают, и вообще. Боролись не так! Безусловно, было проще. Вот помню…
— А я больше мемуары читаю, чтоб не ошибиться, товарищ помполит, да.
— Да погоди ты, Валерка! Вот деятель. Расскажите, Вольтер Иванович!
— Я вам так скажу, товарищи. Дело в том, что у нас люди понимали, за что в бой шли!
— За Сталина! — крикнул Валерка Строганчиков. — Ширма была!
— Этот лозунг выкрикивали те, кто за него и погиб! И вы поймите, Валерий, что за этим лозунгом было!
— То же, что и осталось, и трепаться нечего! И мы умрем, если нужно будет, только орать «За Сталина!» не будем. Мы что, хуже других, что ли? За это агитировать не надо!
— Может, без крика умирать еще больше мужества нужно! Я так думаю, Вольтер Иванович, — покраснев еще больше, добавил Петя Полин.
— Да нам не о гибели же говорить надо, так я думаю, товарищи? — помполит расстегнул ворот кителя и огляделся.
Валерка Строганчиков упрямо продолжал:
— Я читал, как один японец во время разгрома себе харакири сделал. Записку написал, умираю, говорит, без сожаления, страха и стыда. Вот спокойствие! Здоров, да?
— Зря ты шумишь, Валерий! Так спокойно никто не умирал. Я капелюсной была, не помню, как у нас в Ленинграде было, хотя у меня все там и остались… Но тетя рассказывала, лежала она больная водянкой, а меня у бока грела. Вот как я живой осталась… — Эля Скворцова замолчала и отвернулась к иллюминатору.
— Правду сказать, дурак ты еще Валерка, хоть и начитанный. Ни один человек спокойно умирать не может, если только не вымуштрован по-собачьи, до дикости, как твой самурай. Главное, чтоб у тебя в жизни все честно перед людьми осталось, понял? — спросил боцман Иван Николаевич.
— Я так понимаю, товарищи, — строго продолжил помполит, глядя сквозь жестяные свои очки на Валерку, — нам еще о смерти говорить ни к чему. А вот о том, что сделать надо, об этом и говорить надо. Вы только вспомните, куда идем!
— В пекло.
— Да, в пекло. Но это — единственная точка на полушарии, где развевается наше интернациональное знамя! Я, безусловно, может быть, еще не моряк, но тем горд, что в такую минуту на судне плыву и здесь нахожусь, на переднем крае, собственно. На нас с вами вся Родина смотрит, за нами вся наша сила стоит! На провокации мы не поддадимся и то, что нужно, сделаем. Безусловно, товарищи, каждый должен понимать свой долг и ответственность момента. И пусть у нас со связью плоховато, Родина о нас помнит и знает.
— Да нет у нас совсем связи, Вольтер Иванович, слышал я, как радист капитану говорил.
— Капитану всех тяжелее, на нем вся ответственность, и мы ему в этом должны помочь. Вы поймите, что мы сейчас продолжаем революционные традиции!
— Насчет революционных традиций вы, Вольтер Иванович, мне можете не говорить. Я это очень понимаю. Вы об этом лучше вон Филиппу Лавченко растолкуйте, — сказал Валерка.
— А что Лавченко? Чего тебе Лавченко? Лавченко так же, как и все, — заерзал Филипп, — я тоже не хуже других, а тебе бы все позубоскалить, мало чего сегодня на палубе рисовал!
— Почему вы так себя вызывающе ведете, товарищ Строганчиков, собственно-то говоря?
— Не обращайте на него внимания, Вольтер Иванович, он сам говорит, что это у него анти… — замялся Костя Жмуров.
— Что за «анти»?
— Это у него антитреп!
— Пойдемте лучше в курилку, там и расскажите чего-нибудь, а, Вольтер Иванович?
Вольтер Иванович заколебался. Потом улыбнулся:
— А что, может, действительно продолжим традиции, товарищи? Курить так курить!
Валерка Строганчиков тоже поднялся и взял Шурочку Содову за руку:
— Пойдем, Саня, подкоптимся, может, окорочок получится. Не идешь? Ай эм сори. Ну ладно, пойдем с тобой, почти женатик, — и он хлопнул по плечу Петю Полина, — пойдем, пока стармех в льяла не загнал!
— Тебя бы почаще туда загонять, эх и болтун ты яишный, Валерка!
Валерка представил, как он будет дотягивать сигаретку, держа ее у самого обгорающего золотого жучка, и сглотнул слюну.
24
Стармех заступил на вахту в двадцать ноль-ноль. Во фланелевой куртке нараспашку, надетой на голое тело, в легких брючках, в кашне, завязанном на шее, приземистый и коренастый, он неторопливо переходил от механизма к механизму. Ходил, а все думал о правом главном дизеле. Протекала втулка. Стармех взбирался по узенькому трапику, подходил к месту течи и согнутым замасленным указательным пальцем осторожно, словно слезы ребенка, подбирал набегающие капли. При этом он укоризненно качал головой: «Ну как же так?»
Мотористы вахтенной смены, с ватными шариками в ушах, осматривая механизмы, старались ходить так, чтобы попадать под струи вентилятора: они хотя и не охлаждали, но все-таки осушали пот. Кожу пощипывало и от пота, и от соленых душей, принимаемых несколько раз на день. Духота в машинном отделении была густая и мертвая, осязаемо набитая громом дизелей и тонким воем турбин газонаддува. Пить хотелось непрерывно…
Стармех вдруг почувствовал: что-то случилось в машинном отделении. То ли дизель стал стучать не так, то ли выключился один из вентиляторов, но стройная и привычная система звуков в машине нарушилась. Стармех, дернув за ниточки, вытащил ватки из ушей и завертел головой. Затем спустился с площадки у дизеля и медленно пошел по машинному отделению, вслушиваясь и всматриваясь в шкалы приборов. Но тут его тронул за рукав моторист Коля Некипелов. Затем Коля сунул два сложенных пальца под мышку.
— Температура? Где?
Коля, наклонясь к уху стармеха, прокричал:
— Левый главный!
Стармех проворно подбежал к дизелю. Да, пожалуй, и стучал он по-другому. Нет, стук был прежним, но прибавились какие-то новые нотки, словно что-то надтреснуло и вибрировало тревожно и сухо. Стармех шариком влетел на верхнюю площадку и побежал по ней, глядя на указатели температуры. Наверху вибрация дизеля была гораздо ощутимей. Стармех почувствовал, как у него вдруг в ином ритме заколотилось сердце. Он, обдирая на леерах ладони, соскользнул вниз, подбежал к пусковой рукоятке и стал плавно уменьшать обороты. Дизель их охотно сбрасывал. Уменьшив обороты до малого, стармех вспомнил об американском сторожевике: что будет, если «Балхаш» вдруг выкатится в сторону? Стармех толкнул Колю Некипелова, лязгнул дверью и влетел в центральный пост управления. Старший моторист Осетров, который вальяжно и, полусонно сидел в поворотном кресле, испуганно вскочил. Но стармех не удосужился раздолбать его, он схватил микрофон дуплексной связи:
— Мостик! Прошу добро срочно остановить левый дизель.
Динамик всхрипнул, и ясный капитанский голос произнес:
— Опять двадцать пять. Серьезное что, Павел Ефремович?
— Срочно надо. Проверю — доложу, — стармех от нетерпения даже застучал микрофоном по столику.
— Ладно, давайте!

Левый дизель остановили. Басовито взвыла турбина и протяжно затихла. На секунду в ушах установилась тишина, а затем грохот машинного отделения ворвался в них с новой силой.
— Что же с ним? Неужели что с движенцем?

Вскрыли картерные лючки.
Стармех лег на ветошь, подброшенную кем-то из мотористов, и, подсвечивая себе переносной лампой, нырнул в лючок четвертого цилиндра. Через несколько секунд он так же стремительно вынырнул обратно и сел прямо на пайол.
Губы его невнятно шевелились, со лба покатился пот. Покачнувшись, он встал, сунул переноску Коле Некипелову, долго отковыривал дверь центрального поста управления, вошел и сказал старшему мотористу:
— Зови второго механика. Авария.
RomanovBS 0 Нет комментариев
Капитанские повести. ТРЕВОЖНЫЕ СУТКИ
ДЕНЬ
Чтобы стать хорошим мореплавателем, или даже матросом, вовсе не обязательно разгуливать с ведром смолы, болтающимся на шее; наряду с этим надо помнить, что ярко начищенные пуговицы ничего не прибавляют к безопасности судна.
Капитан Джошуа Слокам.
Один под парусами вокруг света
11
Все старпомы — солнцепоклонники.
Что бы ни было, но судно нужно чистить, красить, суричить, и если сказано, что гальюн — лицо старпома, то внешний вид судна — это сам старпом.
Александр Кирсаныч хорошо помнил свое злополучное первое старпомовское лето: после плавания в Арктике все рейсы проходили в дождливую погоду. Он, только что назначенный старшим штурманом, почти озверел тогда от неудач. Ему даже однажды приснился сон, будто он руками раздвигал прореху в облаках, раздирая их, как мешковину, чтоб выглянуло солнце.
Зато сегодня солнце светило великолепно. Над океаном полыхала жара, воздух стал заметно суше. Корабельные трансляционные динамики извергали джазовую музыку, белые надстройки были облеплены загорелыми телами, шипел сжатый воздух, смачно шлепали кисти, звенели банки и бидоны. Вот это да!
Помполит был прав. Это было как раз то, что нужно. Экипаж уже порядком натосковался в однообразных буднях плавания. Смена вахт и работ давала морякам возможность отдыха и размеренное душевное спокойствие, однако она же постепенно начинала действовать угнетающе. О, ритм моря! Он достигает своего апогея, когда начинаешь слышать, что судовой дизель, оказывается, тоже стучит. Странно, неделю назад этого не было слышно. Наверное, так сильно уставший человек начинает слышать стук своего сердца…
Лучше всех на судне длительное плавание переносили капитан и старпом; капитан потому, что по роду своих обязанностей не был втиснут в ритм вахт да и вообще был человеком с цельной и физически уравновешенной натурой, а старпом потому, что интересовался всеми проходящими и встречающимися мелочами моря и судовой жизни и умел каждый раз придавать им новый оттенок смысла.
Хуже всех из командного состава длительное плавание переносил второй механик Александр Матвеевич Федоров, особенно если не было никаких проблем, требующих срочного решения, а потому и напряженной работы. Он представлял собой тип человека, так часто встречающегося среди моряков и других представителей бродячих профессий: внешне интеллигентный, с незаурядным техническим интеллектом, он мало интересовался всей прочей культурой и говорил о ней с легким оттенком презрения, как о развлекательщине. Однажды в споре в кают-компании он сказал с раздражением:
— Чего там деятели рецензируют об ученых? Всесторонне развит и прочее… Еще бы, как советский ученый или инженер может быть не всесторонне развитым? Вот треп! Может, если каждый вечер в театр ходить, то и разовьешься, а в настоящем деле этого не получается.
Он любил слова «настоящее дело» и умел в море подтвердить это головой и золотыми руками.
— Вы же с тоски изводитесь, занялись бы изучением искусств, что ли, — заметил в ответ старпом.
Но Александр Матвеевич твердо возразил:
— Если я другим увлекусь, настоящее дело забуду.
Однако, когда второй штурман Тимофей Тимофеевич Поспелов, порозовев от горячности, бросился, как в бой, в спор, а судовой врач, усмехнувшись, подначил его: — «Если б ты, Тимоша, меньше Моне увлекался, может, монет бы больше имел», — Александр Матвеевич обрезал:
— Книги писать — не зубы дергать, доктор Гив!
И радист Василий Николаевич добавил:
— Вот так-то, мастер-спирохетник!..
Доктора Георгия Ивановича, кто очно, кто заочно, звали «доктор Гив». Он был по специальности зубной врач и пошел плавать после курсов судовых фельдшеров.
Как-то в одесском ресторане «Волна» он так объяснил перемену в своей жизни:
— Если честно, то вот: хочу посмотреть, хуже ли люди живут, чем у нас в Кишиневе. И еще: шмуток до женитьбы накупить надо.
Доктору было тридцать пять лет, зубы подчеркивали смуглость его красивого лица.
— Ведь не женишься, доктор, — сказал тогда старпом.
«За шмутками гоняется, а еще член партии», — подумал второй штурман.
«Мелковат», — решил второй механик Александр Матвеевич Федоров…
Сейчас на палубе Александр Матвеевич возился с хитроумным покрасочным пистолетом.
Бледное, не принимавшее загара даже в тропиках, его лицо было сосредоточено, а пальцы неторопливо, но безостановочно копались в тесном нутре пульверизатора.
«Хочешь действовать быстро — делай безостановочно ряд медленных движений», — вспомнил старпом.
— Вот орлам своим помогу да пойду часок вздремну перед вахтой.
— Когда, сейчас?
— Сейчас… Ну-ка, Юрка, сбегай в мастерскую за торцовым ключиком на двадцать четыре… Ходом, милый, ходом!..
Старпом стряхнул с ноги правый тапочек и осторожно пощупал ступней палубный настил:
— Палуба накаляется. Где Полин, пусть орошение включит, заодно душ примем.
— Да вот он, на кормовой рубке. Позвать? — спросил Юра Новиков.
— Бегите за ключом, я сам схожу.
Юра повернулся бежать за ключом и вдруг воскликнул:
— Смотрите!
— Александр Кирсаныч! Слева! — раздались голоса.
Из-за угла кормовой надстройки, как серый клин, заслоняя собой плотное голубое море, выдвигался корпус американского сторожевика.
— Близко-то как, — сказал кто-то за спиной старпома…
12
Третий штурман Алексей Петрович Занадворов ловил нижней губой кромку усов. Линия положения, которую он уже в третий раз пересчитывал по таблицам высот и азимутов, никак не выходила. Проклятие! Он опять запутался в этих табличных поправках, выборка которых напоминала ему теперь детскую игру «Морской бой»: попал пли нет? Нужно было пересчитать все снова по уже давно известной и отработанной формуле капитана Сомнера. Алексей Петрович принялся за расчеты, но неопределенное какое-то беспокойство не давало ему сосредоточиться. «Выйду-ка на мостик!»
Впередсмотрящий Лева Крушицкий разглядывал океан по курсу. Алексей Петрович тронул его за плечо и взял протянутый Левой бинокль:
— Смотри, смотри, Лева. — И он вышел на левое крыло мостика. То, что он увидел, заставило его вздрогнуть и похолодеть, хотя в глубине души шевельнулось горделивое чувство: ага, значит, и у меня есть капитанская интуиция!
Американский сторожевик шел буквально в двадцати метрах от борта. Алексей Петрович бросился к капитанскому телефону, потом вспомнил, что капитан на покраске, и, пробелов мимо испуганного Левы Крушицкого на правое крыло, закричал вниз:
— Товарищ капитан, сторожевик к нам швартуется!
Так официально он назвал капитана второй раз за все время своего пребывания на судне, обычно он звал его Петр Сергеич, а чаще просто Сергеич.
Капитан, красивший лобовую часть надстройки, соскользнул с беседки и, повиснув на руках, как с турника, согнувшись, соскочил на палубу, затем, как был, в одних шерстяных пляжных трусиках, упруго побежал на мостик. Боцман выключил пульверизатор. Стало тихо.
Прибежав на мостик, капитан застал там старпома, который протянул ему микрофон:
— Они запрашивают, куда мы идем, я радисту сказал, чтобы трансляцию с палубы выключил.
Капитан, не отвечая, наблюдал за сторожевиком. Тот закончил сближение и шел параллельным курсом, держась метрах в двадцати — тридцати от борта и постепенно обгоняя «Балхаш». Со сторожевика с хрипотцой прогремело в динамик:
— Раша, куда ю гоинг?
— Смесь нижегородского с французским, — усмехнулся старпом.
Со сторожевика повторили:
— Раша, куда ю гоинг?
Капитан выхватил из рук старпома микрофон:
— Следую по заданию, а вы куда?
И повторил еще раз, более отчетливо:
— Я иду по заданию, а вы куда идете?
Со сторожевика ответа не следовало.
Старпом восхищенно смотрел на капитана. Петр Сергеич отдал ему микрофон:
— Повтори по-английски, Кирсаныч. А то у меня произношение хуже.
Александр Кирсаныч перевел по-английски, стараясь, чтоб вторая часть фразы звучала как можно более издевательски:
— Ай эм гоинг фо май дирекшн, энд веа ю гоинг?
Сторожевик, не отвечая, проходил мимо. Дежурный расчет все так же занимал свое место у орудийной установки. Длинный человек в серой фуражке с высокой тульей стоял на мостике. На шканцах выстроилось человек тридцать солдат морской пехоты в белых шлемах. На юте негр в ослепительно белой куртке и шапочке выколачивал о леера содержимое какой-то пестрой банки. У среза полубака толпилось несколько матросов. Все они с обыденными лицами, но с напряженным интересом смотрели на танкер. Один из матросов вдруг рукой указал своим соседям на кормовой ботдек «Балхаша», где на леерах рубки, как на заборчике, сидели в купальных костюмах камбузница Лиза Гурьянова, безответная любовь предсудкома Пети Полина, и Эля Скворцова. Рядом с ними поблескивал лысоватой головой загорелый до черноты сам Петя Полин.
Алексей Петрович засмеялся.
— Пусть радист трансляцию включит, — сказал ему капитан.
Старпом взял из рук третьего штурмана бинокль и стал разглядывать сторожевик.
Серая сталь и чужие лица. В глазах — полупрезрительное удивление. Морские пехотинцы, заложив руки за спину и расставив ноги, стояли вольно, как на земле.
— Глоб энд энкор, — раздельно сказал старпом.
— Что? — не понял Петр Сергеич.
— Якорь на земном шаре, герб морской пехоты США.
13
Второй штурман Тимофей Тимофеевич Поспелов в море, после своей «собачьей» вахты, просыпался только к обеду, когда его будила Эля Скворцова. Она будила двоих: его и Витю Ливня, которому тоже нужно было заступать на вахту с двенадцати дня.
Эля одернула только что надетое и прилипавшее после душа платье и осторожно сняла с лица Тимофея Тимофеевича раскрытый номер «Юности». Длинные ресницы штурмана вздрогнули. В экипаже уважали второго штурмана за любовь к книгам, которые отнимали у него все личное время и, по правде, даже часть того времени, которое было отведено для службы и продвижения к капитанскому мостику. Свое грузовое дело Тимофей Тимофеевич знал и вел с непревзойденной аккуратностью. Все рукописные документы на судне составлял он каллиграфически, даже те из них, которые входили в сугубую компетенцию капитана. Капитан их подписывал после проверки, и странно было видеть в его могучих пальцах модную шариковую авторучку, выводившую мелкую и корявую подпись. Да, Тимофея Тимофеевича уважали в экипаже, хотя и посмеивались по поводу его литературной одержимости.
Эля протянула руку.
Он сразу открыл глаза, улыбнулся и сказал:
— Все ясно. Что сегодня на обед?
— Я еще не знаю. Вы больше не заснете?
— Когда же это я засыпал, Эля?
Эля смутилась. Она только что будила Витю Ливня. Тот проснулся, обнял ее за шею и, прижимаясь к ее щеке потным лбом, уже снова засыпая, забормотал:
— Давай еще поспим, Элька.
— Тебе же на вахту! — И она с третьего раза все-таки растолкала Витю.
Окончательно проснувшись, он раздраженно сказал:
— Ну что за черт! То вахта, то аврал, то музыка орет, то ключи от дизельной кладовки давай… Да подожди ты, сам умоюсь. — Он отвел ее руку, когда она полотенцем хотела вытереть ему лоб.
— Американец совсем рядом подходил, Витенька. У нас все наверху были. А знаешь что Петя Полин Лизе сказал, когда американец подошел? Домой придем, говорит, я твою дочь усыновлю.
— Дурак Петька. Для счастья нужно, чтоб люди — пара были, вот как мы с тобой. Уж нам усыновлять никого не придется, а?
— Зря ты про Петю. Только плохо, что она его не любит. А может, врет, он же красивый парень, хотя и лысый. Это у него от бензина, да?
— А может — от бурной молодости? А ты меня, как, любишь, Элька?..
— Эля, мне же вставать надо, — напомнил второй штурман.
— Ой, извините, Тимофей Тимофеевич. — И она ушла.
Тимофей Тимофеевич откинул похрустывавшую простыню, взял полотенце и в одних плавках нырнул в соседнюю с каютой душевую.
Острые, горько-соленые струйки душа взбодрили и как-то прохладно разогрели его. Осторожно вытерев капли, чтобы на коже не осталось много соли, он нырнул обратно в каюту.
В кресле за его столом сидел старпом.
— Извини за вторжение, Тимоша, вот зашел перекурить.
— Как там дела, Кирсаныч? Американец не беспокоил?
— Недавно подходил совсем близко, я боялся, как бы его к нам не присосало, метрах в двадцати шел. Спрашивал — куда идем. Третий испугался, думал — швартуется.
— Что ответили?
— Капитан молодец, нашелся: по заданию, говорит, а вы куда? Силы духа ему не занимать…
— Договорился бы ты с ним, Кирсаныч. Что вы оба, право?
— Дело в принципе, ты ж знаешь. Нельзя в наше время быть, как Чапай, впереди на лихом коне. Командиру цивилизованность больше всех нужна. Впрочем, и Василий-то Иванович не так, наверно, уж воевал, как о том говорится. Ну вот что, скажи ты мне, капитан при отходе, когда заело, вместо Кухтина швартов отдавать с мостика бегал? Валерка Строганчиков рядом стоял, ухмылялся. Порыв? Пример? Неумение командовать. Лучше бы он меня раздолбал или послал, мое ведь дело.
— А чего ж ты стоял, бежал бы!
— Спешки и аварии не было. Пусть бы матрос помучился, быстрее научился бы, боцман к тому же рядом был. Это мелочь, но ведь и крупнее много кой-чего есть. За то, за это хватаемся, системы нет, люди к четкой организации не приучены. На аврале сегодня хорошо работали, так нельзя ведь все время авралом! И так уж мы злоупотребляем энтузиазмом людей, а потом на этом в героях ходим.
— Так ведь и ты тоже, Кирсаныч!
— Вот-вот, и я. А как же! А героизм нельзя растить на промахах, как шампиньоны на навозе. Исполнительность, система нужна, вот в чем культура производства. А мы все на моральный дух упираем, на личное обаяние. Не из уважения ко мне мои матросы должны дело честно делать, а из уважения к себе!
— Сказал бы все ему, Кирсаныч!
— Говорил. Да ведь такие натуры, когда им говоришь, все в зависимости от тона принимают.
— Да, но и ты во многом не прав, Кирсаныч.
— Может, и так, а теперь уже по-другому не могу.
— Нельзя же так сухо к людям подходить. Вероятно, нужно и попроще.
— Иная простота хуже воровства. Если ты выше, так и других до себя подтягивай, нечего до их уровня опускаться. На черта нам высшее образование, если мы хваткой, интуицией, наитием каким-то да авралами все брать будем!.. Как в плохом колхозе! С людьми-то как говорит: «Вася, сделай так… Петя, вот что…»
— Ну, Петю на судне все Петей зовут.
— А капитан своего предсудкома должен Петром Семеновичем звать!
— Плаваем же и планы выполняем не хуже других.
— Многие так плавали. Некультурно работаем, авосей много допускаем. И это на грани атомной войны! Сейчас, особенно сейчас, нам вот как дисциплина для каждого нужна!
— Тут нужно, чтоб каждый сам по себе, сознательно, ответственность чувствовал!
— И это. Ну ладно, Тимоша, а то мы с тобой доспорим до ручки.
— Уже доспорили, — Тимофей Тимофеевич замолчал, складывая полотенце.
Они со старпомом были однокашники. В один год выпускались из мореходки и долго после этого не виделись. Морская судьба свела их снова на «Балхаше», куда Александр Кирсаныч получил назначение старпомом, хотя Тимофей Тимофеевич с самой приемки танкера плавал вторым штурманом и мог бы претендовать… Однако назначение Александра Кирсаныча не внесло сложности в их отношения; Тимофей Тимофеич, пожалуй, даже в глубине души остался доволен таким положением вещей, потому что старпомовская должность никак не дала бы ему столько времени для самообразования. Правда, в порту он тоже крутился волчком, но зато в море…
— Да, обстановочка, судя по всему, серьезная, Кирсаныч. Знаешь, если не говорить об общем, о том, что всем одинаково больно терять, мне лично больше всего Танюшу и библиотеку жалко. Я ведь еще и трети купленных книг не прочитал. Она все смеется, все, говорит, прочитаешь, если бухгалтером станешь или когда по старости на пенсию пойдешь… И все ж я не верю, чтобы такая культура, как у нас на Земле, дала бы сама себе погибнуть. На это у меня надежда!
— На немецкую культуру тоже надеялись, Тимоша, а немцы крематории строили.
— Другие масштабы были. Ведь человечество — не скорпион, чтоб само себя умертвить. Ты ведь на Кубе был, Кирсаныч, там ведь тоже наши. Значит, на провокации не поддадутся.
— Жемчужина страна. Сложно там. Мы, когда в Гаване стояли, на второе утро чуть ли не у трапа убитого нашли, ножом сзади в шею. А ночью стрельба была. Взорвать нефтесклад хотели, что ли…
— А я все-таки верю, что все нормально будет.
— В это все верят или почти что все… Стоп, давай-ка пошли, а то на вахту не успеешь.
14
Наконец-то, после обеда, старпом добрался до своей каюты. Он задернул зеленые шторки на раскрытых окнах, включил вентилятор и лег под его струю на койку. Каюту заполнил колышащийся зеленоватый сумрак, и от этого казалось прохладнее, хотя термометр на ходовом мостике показывал плюс тридцать один.
Плохо, конечно, что он не смог во всем найти с капитаном общий язык. Но как его было найти? Александр Кирсаныч считал для себя честью назначение на «Балхаш», новый двухвинтовой танкер с ледовым форштевнем и скоростью в пятнадцать узлов. Еще бы! Ведь это была новинка судостроения, кому из моряков не лестно плавать на таком судне? Однако в первые же дни, когда он пришел на судно, ему бросилась в глаза простота взаимоотношений и всего стиля жизни на «Балхаше». Затем, вникнув глубже, он понял, что это не простота, а примитивность.
Старпому вдруг вспомнился один разговор в кают-компании, когда они выдавали топливо рыболовным траулерам к северо-востоку от Ньюфаундленда. Вспомнили о недавней аварии с неким теплоходом, который в тумане выскочил на камни в Кольском заливе. При разборе этой аварии, как и многих подобных ей, обнаружилось стечение многих случайных обстоятельств и нелепостей, избежать которых, по мнению старпома, можно было только при четко налаженной судовой организации — и никак иначе. Старпом не вступал в спор; он смотрел в иллюминаторное окно, слегка примороженное по краям. На море стояла мертвая зыбь, однако волны еще довольно круто вздымали свою матово-голубую поверхность. У горизонта с двух сторон светились на низком солнце иссиня-зеленые айсберги. На бортовых леерах посверкивал иней. Спорить не хотелось. И все-таки он не выдержал. Вспомнив, что и они на «Балхаше» ходили полным ходом в тумане, в узкости, без вахты у якорей, он сказал:
— Что бы там ни было, но якоря при плавании в узкости должны быть на товсь!
Капитан насмешливо возразил:
— В узкости на товсь должна быть голова на плечах, Александр Кирсанович.
— А без головы на плечах выше палубы камбуза вообще делать нечего.
Капитан вспыхнул, но сразу не нашелся, что ответить. Наступило замешательство. Помполит Вольтер Иванович Рыло́в беспокойно переводил взгляд с одного на другого: кто же прав? Потом толстяк третий механик Евгений Иннокентьевич Ханов пробурчал:
— Зазнаётесь, старпом, — и, грузно пыхтя, выбрался из-за стола.
Капитан, наконец, ответил:
— Я языком так ловко не умею, как старпом. Нужно быть уверенным в себе и уметь руководить, и в этом все дело!
Старпом не ответил. Судно он представлял комплексом взаимодействующих элементов: идеи, воплощенной в проект, механизмов, людей и снабжения. Необходимо было добиваться наибольшего совершенства этих элементов и их наиболее четкого взаимодействия. Этого требовала сама всеобъемлющая стихия Мирового океана и даже ее любая маленькая частица в виде, скажем, Азовского моря или даже Кольского залива. Когда старпом стоял на вахте, вел судно или управлял им, он всегда ощущал себя неотделимым от судна, он стоял выше судна, но он был и его частью. Романтика мореплавания была проникнута духом физики, а качающиеся палубы кораблей поддерживали ее со всей основательностью и точностью законов высшей математики…
А может быть, он все усложнял, тогда как нужно было добиваться предельной простоты поступков и желаний? Может быть, нужно освобождаться от всех сложностей, ведь они в большинстве своем являются всего лишь защитными предосторожностями от всякого рода неудач, невыгодных мнений или просто ЧП — чрезвычайных происшествий? Но как быть простым в такое сложное время, занимаясь такой сложной деятельностью, как мореплавание на современном судне? Но ведь мог же капитан быть простым, умел же он низводить сложности судовождения до предельной простоты.
Старпому претила такая простота, он знал, что все развивается от простого к сложному…
И все-таки нужно было бы вздремнуть…
15
Но сегодня днем ему вряд ли суждено было поспать. Едва Александр Кирсаныч, успокоясь, приготовился заснуть, по переборке за раскрытой дверью постучали.
— Можно? — послышался голос боцмана.
— Заходите, Иван Николаич, заходите. Ну что, слушаю вас, да присядьте же.
Боцман переминался у входа. На нем был все тот же комбинезон с наплечными кожаными лямками, надетый на чистую голубую рубашку. Боцман повесил свою кепочку на крючок у входа, отогнул угол чехла на диване и сел.
— Что случилось, старина? — мягче спросил старпом, садясь на койке. Иван Николаич молчал, опершись локтями о колени, затем достал кожаный свои портсигар, сунул в рот папироску «Север», но не закурил.
— Дверь закройте, Иван Николаич, чтоб сквозняка не было, да курите вот у раковины, как исключение.
Боцман раздумывал.
Старпом поднялся, мягко закрыл дверь, потом достал зажигалку из стола и дал прикурить боцману.
— Вишь какое дело вышло, только хочу тебя по правде спросить, Саня. Врать не будешь? Не обижайся. Я вот рубаху чистую надел…
— Зря это, Иван Николаич, рановато.
— Да нет, меня сейчас тут вот как жмет, — тяжело расчленяя фразу, проговорил Иван Николаич и, ткнув кулаком в левую лямку, посмотрел на старпома. Тот сидел на койке, тоже локти на коленях, ждал, легонько потряхивая зажигалку. Молчал. — Помнишь, когда вы у нас на «Серпухове» после второго, кажись, курса, на практике были, я тебя со своей теткой Лелькой знакомил?
— Да я ж с Еленой Прохоровной нынче в Мурманске встречался, когда заходили, боцман.
— Да и верно. Так вот: не хочу помирать перед ней грешным.
— Ну с чего ты помирать собрался, Иван Николаич?
— Уговаривать будешь? А я три войны пережил, не верю я, что это все добром кончится. Только я тебя прошу, говори мне по правде, как быть?
— Да что быть?
— Сейчас телеграмму Вальке снес. Говорит, вряд ли передать удастся. Написал: прости, Лелька, в чем виноватый, так и так. Помполит прочитал, говорит, обращение другое надо сделать, да и вообще, мол, нельзя такие радиограммы сейчас подавать в этот, как его, в эфир. Вот я и думаю, мне-то в любом случае не выжить — сердце жмет вот как! — а ты, может, еще и увидишь ее, расскажешь, что и как.
— Слово. Только оба мы еще все увидим.
— Тебе лет-то двадцать пять, Кирсаныч?
— Двадцать шесть, Иван Николаич.
— И моему Витьке двадцать пять, родиться у него кто-то вот-вот должен, а Витька тоже в самом пекле со своими ракетами, будь они… Вот так сразу от нас третье колено и останется…
— Брось, боцман!
— Будет брось, когда с жизнью врозь… Так вот, Саня, хошь верь, хошь не верь, когда «Балхаш» в Ленинграде принимали, схлестнулся я с одной… И что на меня на старости лет нашло, и сам не пойму, рыбкой ведь ее называл. Мне-то полста два, а ей годов на семь меньше будет. В плавание провожала, письма ей писал… Смеяться б надо, и плакать впору. Все к себе звала, в Ленинград, жить. В завтот год написал: все, отрубаю концы от тебя, к чему на старости лет стыдобышку разводить? В отпуску дело было, дома. Почтальонша, стерва, возьми это письмо да тетке Лельке и принеси, а у нее ведь сердце тоже не ахти…
Боцман углом рта выдул клубочек дыма, махнул рукой:
— Ладно, обошлось все, рассказал ей по правде, да и письмо само за себя сказало. А нынче, в канун отхода, решил ей часы золотые купить с браслетом. Деньги, что за чистку танков получили, зажал втихую, думал тетке Лельке сюрприз сделать. И сделал. Как в Мурманск завернули после Севморпути, она приехала на денек. Раньше-то часто не ездила… Она мне, когда под бункер перешвартовывались, костюм гладила, а часики-то эти из кармана бряк на стол! Вот те и сюрприз. Уж как я ни доказывал, как отрубила — и все тут, что каменная стала. Только что и сказала: «Я тебе всю жизнь верила, потому и сама верной была, мало ли за мной по портам ухаживали, а я ведь всю жизнь тебе положила, эх ты, белый ведь весь, и волос вон, смотри, не осталось!» Вот так и подосвиданькались.
— А я не заметил ничего. Правда, вы-то, Иван Николаич, не в себе были, а Елена Прохоровна, та вроде бы нормальная была.
— Да разве она не знает, как моряков в плавание провожать надо? За тридцать-то лет научилась… Вишь, Кирсаныч, какие дела.
— Да, дела не очень. Телеграмму на берег вам, Иван Николаич, обязательно пробить нужно, это я посодействую. Ну, а домой придем, разберетесь, все нормально будет, я так думаю.
— Утешительно говоришь, Александр Кирсаныч, да только сам ты неспокоен. Блокада ведь на Кубе-то?
— Блокада.
— Одно слово-то какое страшное. Смотрят, смотрят они на нас, возьмут да и утопят. Как-никак, бензин в трех танках везем!
— Они про бензин не знают.
— А я вот сегодня сурмином надстройку крашу, а сам думаю: хорошо хоть, что сурмин не горит. Как-то в те войны и то мне спокойней было. А сейчас… У меня Витька рассказывал, что это за штука.
— Если по правде, как вы говорите, Иван Николаич, то у многих сейчас на душе неспокойно. Только нам с вами раскисать нельзя, на нас матросы смотрят.
— А их-то и жалко. Молодые, что телята, многие и думать-то еще не умеют, помогать надо. Войны и вовсе не видели, только что от сиськи.
— Да я еще и сам молодой, а, Иван Николаич? А вот с Лилей я тоже плохо прощался, а Вовка спал, понимаешь. Так и ушел.
— Чего же так-то?
— Не хочет она, чтобы я плавал. Ждать трудно.
— Красивая она у тебя, Кирсаныч. Для морячки это худо. Да. Если нынче не разойдетесь, то всю жизнь ждать будет.
— Бывали случаи, когда и посреди жизни жены своих моряков бросали, особенно вот красивые.
— А ты не суди так. На ее место сядь, тогда и суди. Ты — посреди моря, она — посреди людей. Думаешь, лучше тебя нет?
— Я вот что думаю, хотя ей об этом никогда не говорил: лучше было бы мне не плавать, а если плавать — то ее не встретить, а если плавать и встретить — то не жениться.
— Здорово придумал. Оно, конечно, так спокойнее. Однако, по ней судя, должна она тебя ждать, такие всегда ждут.
— Теперь вы успокоительно говорите, Иван Николаич, — улыбнулся старпом.
— А что ж? Ну, спасибо за курево, дай-ка я папироску под кран суну… Александр Кирсаныч, покраску проверять не пойдете ли?
— Сейчас штанцы натяну — и пойдем, боцман.
16
Палуба встретила их ослепительным воздухом, запахом свежей краски и ревом самолетных моторов, забивающим плеск и шорох волн за бортом. «Нептун», круто заваливаясь на крыло, огибал танкер с носа на корму. Делал он это легко, свободно и даже с какой-то грацией.
— Верткая птичка. И звезды на нем белые. Какие же это звезды? — размышлял боцман, задрав голову.
В обед Иван Николаевич, оказывается, побрился, и от этого лицо его посвежело, хотя синеватые мешки под глазами и выдавали его возраст, а еще больше — беспокойство и усталость.
— Да, самолет неплох, — подтвердил старпом. «Нептун» описывал окружность, диаметр которой почти равнялся длине судна. — Верткая птичка.
Даже простым глазом с палубы было видно, что дверь в фюзеляже между белой звездой и надписью «NAVY» была открыта и оттуда кто-то фотографировал «Балхаш».
— И не надоело им! — чертыхнулся боцман. — Ну точь-в-точь как слепень в сенокос вьюрит! Чтоб этот фотограф вывалился оттуда.
Сделав с десяток кругов над «Балхашом», «Нептун» быстро затерялся на западе, среди далеких белесых облаков.
Боцман и старпом отправились проверять качество покраски.
Шагая по палубам и трапам, Александр Кирсаныч механически говорил боцману, что нужно доделать, что взять на учет, а сам все повторял про себя боцманские слова: «Как слепень в сенокос вьюрит, как слепень в сенокос, как слепень в сенокос вьюрит…».
Как давно он сам не был на сенокосе! Года четыре он, наверно, не вдыхал запаха сохнущей травы, не красил себе губы горькими ольховыми ветками и не отмахивался от слепней. Его далекая родина там, между Москвой и Ленинградом, сейчас роняла последние листья с деревьев на молоденький ледок первых заморозочиых луж, а его отец, Кирсан Петрович Назаров, бывший кузнец, председатель колхоза, секретарь райкома, а нынче — просто служащий заготконторы, уже давно, наверное, вытащил с озера лодку и уложил ее, перевернутую, на голяшковые сплавные бревна — на зиму.
У старпома даже чуть защемило сердце. Черт возьми! Он ведь годами не видел средней России, и напоминала о ней только репродукция с шишкинских «Травок», висевшая в каюте. Но их Родина жила на «Балхаше» не только в репродукциях. В экипаже, в молодых ребятах, одетых в основном элегантно, по-заграничному, она проявлялась то словцом, какое услышишь лишь в деревнях, то слишком уж широким «о» в разговоре, то, как у «наследного принца палубы» Валерки Строганчикова, — чисто русским деловитым и усмешливым озорством, — а уж Валерка-то во всем держал марку «на уровне века». Но чаще других напоминал, если только об этом нужно было напоминать, о России впередсмотрящий его вахты Костя Шмуров. Видя его широкий нос и веснушчатое лицо и всю его слегка угловатую, по-крестьянски ладную фигуру, старпом сразу начинал чувствовать себя где-то там, за семью чащобами, в краях новгородских и владимирских…
И тут старпом поймал себя на том, что, пожалуй, появилась у него этакая неотчетливость в мыслях: разве эти ребята не плыли сейчас как ни в чем не бывало на стальной махине, набитой современной техникой и разными там электронавигационными приборами, в двух сотнях миль от побережья Соединенных Штатов, и разве они не делали это так, словно всю жизнь только тем и занимались? Мало того, они делали это так, словно всю жизнь этим же занимались и их отцы, и их деды. Вот тот же Костя Жмуров…
Костя сидел позади дымовой трубы на стеллаже с пожарными ведрами, сцепив ладони на одном колене, и смотрел на американский сторожевик.
— Матрос ты или кто? — обратился к нему боцман. — Матрос? Дак чего же ты сидишь на стеллаже, который только что выкрашен? Мне твоих штанов не жалко, мне стеллажа жалко.
Костя вскочил под общий хохот.
— Ну, чего смотришь на меня? Иди бери краску в малярке да подкрашивай стеллаж снова. Погоди! У меня в каюте под умывальником растворитель стоит, брюки почисть! Ты чего чумной такой сегодня?
Костя, краснея в улыбаясь, отправился вниз.
— Стоп. А тут что такое? Что это за мазня? — спросил вдруг старпом с кормовой рубки. — Боцман, кто тут белила разлил?
Матросы, работавшие на кормовом ботдеке, молчали. Только Филипп Лавченко мрачно сказал:
— Баловством занимаются. Добалуются, гляди.
— Какое баловство? Боцман, пусть палубной краски принесут… Э, нет, погоди, Иван Николаич, я на это художество свыше гляну.
Матросы откровенно захохотали, а Валерка Строганчиков спросил старпома:
— Думаете, сверху понятнее?
— А это мы сейчас проверим, — и старпом, спустившись с рубки, направился к грот-мачте. Погрозив матросам пальцем, он тяжело, но цепко и быстро стал взбираться к ноку.
— А ничего лезет, шустро, — прищуриваясь, сказал Валерка Строганчиков.
— Ты бы так лазал, как он у меня на «Серпухове», — сердито ответил боцман. — Чего опять учудил?
— А ты не поленись, слазай, боцман, посмотри!

Чем выше поднимался старпом, тем больше открывался ему сверху «Балхаш». Красив был корабль! Узкий нос с развалистым козырьком полубака резал воду, но пена выбивалась с бортов только из-под беленькой, скошенной назад надстройки. Почти прямо под ногами старпома из обтекаемой каплевидной трубы дизеля упруго выбрасывали синий дым, он затенял белопенную дорогу за кормой «Балхаша». Впереди трубы была кормовая рубка, в которой размещался судовой лазарет… Да, на ее палубе не были пролиты белила, во всю ее площадь, по коричневому фону, красовался выразительный рисунок: белая фигура из трех пальцев. Представив, как это рассматривали американские летчики и как этот кукиш надолго, если не навечно, останется на их фотопленках, старпом прислонился к мачте. Матросам снизу видно было, что он беззвучно хохочет.
— Раздолбона не последует, — резюмировал Валерка Строганчиков, — политически все правильно!..
Старпом поглядел сверху на американский сторожевик, на налитый предвечерним зноем горизонт, на двух больших черепах, которые, не поднимая голов, видимо не просыпаясь, вращались в бортовой струе танкера… Эх, в другое время можно было бы сагитировать капитана на полчасика на тревожку «Человек за бортом» да постараться раздобыть, для разнообразия стола, черепашку… Мачты «Балхаша» плыли в прозрачной синеве. Как хорошо дышалось наверху! Старпом, вздохнув, стал спускаться вниз.
— Ну что, Александр Кирсаныч? — спросил боцман.
— Ноготь большого пальца немного нечетко нарисован, а так все реалистично… — И старпом показал недоумевающему боцману, что нужно бы доделать на рисунке. Тот крякнул, хлопнув кепкой по колену. — Но пусть все же, Иван Николаич, закрасят эту картинку, палуба — не забор, не так ли, Валерий Сергеевич?
— Я тоже так считаю, — ответил Валерка Строганчиков, улыбаясь.
RomanovBS +1 Нет комментариев
Капитанские повести. ТРЕВОЖНЫЕ СУТКИ
УТРО
Прелесть моря в том, что оно свободно.
Адмирал Джеймс Д. Макдональд.
Газетное интервью
1
Боцман тоскливо ворочался на своей глубокой койке, огражденной никелированными железными поручнями и потому похожей на детскую коляску. Легкое покачивание и поскрипывание пружин увеличивали это сходство. Не спалось Ивану Николаевичу из-за духоты. Вентилятор, мягко гнавший струю воздуха из открытого иллюминатора, ничуть не помогал; соль, которой был разбавлен влажный воздух, к утру оседала на металлических предметах в каюте. К тому же саднило пальцы после вчерашней работы с тросами; и надо же ему было — без рукавиц! — а как иначе матросов ремеслу научишь?
Еще не спалось Ивану Николаевичу и потому, что перед уходом в рейс он плохо попрощался с женой, даже совсем почти не попрощался. А теперь, когда танкер «Балхаш» шел на юго-запад, к Антильским островам, надежда на хорошее прощание после доброй встречи истончалась в душе боцмана. Над Северной Атлантикой уже вовсю занималась смутная осень. Возвращение в порт откладывалось на неведомо какое время, да и суждено ли им было встретиться опять?
От духоты, от возраста да от таких дум беспокойно было боцману. Вот и лежал он, думал и смотрел в поднятое стекло иллюминатора, в котором плавал отраженный с воды расплывчатый отблеск какой-то очень уж яркой звезды…
А на палубе, над головой Ивана Николаевича, позади дымовой трубы, на деревянной крышке стеллажа с пожарными ведрами сидели, прижавшись друг к другу, буфетчица Эля Скворцова и моторист Витя Ливень. Это было их обычное место, как будто уголок в парке где-нибудь на земле. От движения судна по палубе тянуло ветерком, долетали запахи дизельного дыма, в тени гакабортного огня уютно застаивалась темнота.
— Вот с рейса придем, в Киев уедем, Эля. У меня там у матухи квартира — во! У водной станции. Загорай, купайся.
— Я знаю, Витенька, только боюсь я. Вон — проклятый уже неделю как привязанный ходит, — она кивнула за корму.
В зеленоватой глубине ночи мерно мотались ходовые огни американского сторожевого корабля.
Эля поежилась:
— Будто подсматривает кто.
— Ну что ты, у них ведь тоже служба, морячки́, наверно, о девчонках мечтают, как и наши.
— Наши не все о девчонках мечтают, это ты у меня такой прыткий.
— А что, жалеешь? — Витя стиснул ее плечи.
Она охнула и замолчала. Потом, чуть освободясь, сказала:
— Знаешь, я себя хорошо содержать буду, по моде, чтоб маме твоей понравиться. Добрая она у тебя, жалеет. Как ты думаешь, не заревнует она тебя?
— Да нет, ей все сойдет, только бы по мне было. Матуха у меня покладистая. Мы себе комнату с окнами на Днепр возьмем…
Эля хотела было сказать, что нехорошо маму называть матухой, но испугалась рассердить его, и так Витя стал вспыльчивый. Сама она не помнила своей матери, та погибла в сорок втором году, когда Эле едва исполнилось два года. А теперь она побаивалась даже не самого Вити, а того, чтоб не расстроилась у них такая серьезная любовь.
— Знаешь, будем у речки жить, я жирок сгоню немного, это он у меня по судам от неподвижности появился.
— А по мне, так даже лучше.
Она спрятала улыбку, уткнувшись в его плечо.
— Нет, Витенька, а все же как ты думаешь, все благополучно кончится? Мне за нас с тобой страшно. На Кубе-то, говорят, блокада, неужели как у нас была в Ленинграде?..
— Страшно, страшно… Да что я тебе — бюро политических прогнозов? Говорил тебе помполит, что родина о нас не забудет, чего ты меня теперь спрашиваешь?
— Витенька, не сердись, я думаю, как лучше.
— Лучше было бы с судна в порту списаться, вот что лучше. А все ты: давай подождем, Витенька, давай оглядимся. Огляделись!
— Не верила я, что у нас это серьезно…
— А если и не серьезно, так что, хуже было бы? Нам тут при любой заварушке хана́ будет, поняла?
Она отстранилась от него и молчала.
— Так-то не страшно, мне только нас с тобой жалко, — словно сам себя убеждая, продолжил он.
Потом, видимо, почувствовав, что она собирается плакать, погладил ее плечо:
— Да брось ты! Обойдется как-нибудь. Не дураки же. Ну брось.
Помолчали.
— Красивая ты баба, Элька!
Она рванулась с места, но Витя крепко схватил ее и стал целовать.
— Отпусти, слышишь, отпусти, Витя! Я с тобой всю жизнь хочу прожить, а не так!
— И проживем… сколько получится. Да не обижайся ты, Эля!.. Только бы из этой бодяги выкрутиться, а там — привет тебе, Владимирская горка! Плавать брошу, ну его к черту!
Она опустилась на стеллаж.
— Ой, Витенька, ой, смотри, какая звездочка яркая… Ой, брось, а то закричу, старпом услышит!..
2
Яркая звезда, которую смеющаяся Эля Скворцова показывала Вите Ливню, дрожала в зеркале старпомовского секстана, и была это не звезда, а планета Юпитер. Наступали утренние навигационные сумерки; небо побледнело и позеленело, горизонт четко проявился из темноты ночи, а светила сияли так, словно сами просились в зрительную трубу секстана.
Старший помощник капитана Александр Кирсанович Назаров чуть покачивал секстан, нараспев, как стихи, бормоча отсчеты делений, мелькавшие в окуляре.
Судно шло под управлением авторулевого, а вахтенный матрос Костя Жмуров стоял с двумя секундомерами и записной книжкой в руках и по старпомовскому крику «ноль!» старательными округлыми цифрами записывал время и отсчет секстана.
В северном полушарии, на шестидесятом градусе западной долготы, где сейчас пенил воду танкер «Балхаш», стояло время наиболее точных определений, и старпом спешил.
Покончив с Юпитером, он крикнул Косте:
— Пиши следующий столбик! — Повернулся лицом к корме, чтоб взять высоты Капеллы, и тут же чертыхнулся. Утренний горизонт на северо-востоке виднелся сквозь решетки радиолокационных антенн американского корабля.
Перейдя на другое крыло мостика, старпом попытался снова взять серию высот, но удалось измерить только две. Американец, перевернутый оптикой вниз мачтами, заслонил горизонт.
— А, хватит и так! Даже со звездами не дают общаться! — И, приказав Косте Жмурову внимательно следить за горизонтом и не забывать про американца, старпом ушел заниматься расчетами в штурманскую рубку.
Костя проверил курс на шкале авторулевого — двести двадцать градусов, почти зюйд-вест, сличил его с показаниями магнитного компаса и вышел на левое крыло мостика. Огни американца колыхались на том же расстоянии. Веяло предутренней свежестью. Костя широко зевнул. Что за напасть, почему так хочется спать? С досады он пристукнул по холодноватому, чуть обросевшему планширю.
Танкер широкими плечами надстроек расталкивал воздух, оставляя позади, на дороге молчаливого, как ищейка, американского корабля Костины сдавленные зевки, горьковатый дымок боцманской бессонной папиросы, пружинистый дым главных двигателей и жаркое дыхание Вити Ливня…
Почему же Косте так хотелось спать? Просто нужно было раньше лечь вчера вечером, а Костя, сменившись с вахты, засел играть в шашки с Элей.
— Костенька, развесели мою душу грешную!
Костя стеснительно, не признаваясь себе, любовался ее плавной походкой и высокой прической. С этой прической Эля была похожа на греческую богиню, статую которой Костя видел когда-то на экскурсии не то в Антверпене, не то в Лондоне…
В ленуголке, где в открытых иллюминаторах гулял душный сквознячок, они играли сначала в шашки, потом в поддавки, потом опять в шашки, потом за Элиной спиной появился Витя Ливень и, подмигнув Косте, громко сказал:
— Эге, да у вас тут не игра, а заигрывание!..
Эля смутилась.
Костя встал и сказал:
— Ты бы, гитарист, лучше на гитаре звякал!..
— Так она же, чмур, сломанная лежит.
— Склей.
И Костя ушел спать.
Витю Ливня он недолюбливал с первой встречи, с прошлого года.
Витя тогда пришел на «Балхаш» впервые, а пришел как хозяин.
Он поставил у ног щегольской, серый в крапинку, чемодан, с любопытством осмотрел Костю, затянутого, как в панцирь, в промерзлую и промазученную телогрейку, и сказал:
— Ты, чмур, где мне дежурного найти?
Костя, только что перетаскавший несколько грязных грузовых шлангов, молча нажал кнопку звонка. А Витя показал сияющие в электрическом свете зубы:
— Надулся? Зря. Пароход красивый. Вон какую иллюминацию жгете, на весь порт. Меня Витей зовут. Я к вам гитаристом назначен.
Костя подумал и ответил:
— Электромеханик говорит — в рейсе все равно экономия по лампочкам будет. А гитаристов у нас капитан не любит.
Так и началось…
— Как дела, Жмуров?
Костя вздрогнул.
— Все на месте, товарищ старпом.
— Что все?
— Американец, да и вообще, — Костя неопределенно махнул рукой.
— Курить хотите? Сбегайте в курилку, — разрешил старпом. — Да проверьте заодно, как там гакабортный огонь. Сигнализация барахлит, неудобно будет перед этими, — и старпом через спину ткнул большим пальцем в американский сторожевик.
Костя сбежал вниз по трапу.
3
Уже совсем светало.
Солнце подкатывалось снизу под горизонт, воздух набегал волнами. Оттуда, где вставало солнце, лился дрожащий, почти звучащий, бело-голубоватый свет.
Александр Кирсаныч положил руки на ветроотбойник, туда, по направлению к солнцу, и сразу перестал видеть их. Руки исчезли, они как бы растворились в предвосходных лучах… Продолжением рук было и лениво дышащее море, и бездонный свет над солнцем, и неразличимый в этом свете горизонт, и все, что было там, за горизонтом… Что-то языческое поднималось в душе старпома.
«Где кончаюсь я, и где начинается мир, в котором я плыву?»
И старпому подумалось: а все-таки жаль, что Лиля ни разу не видела, как встает солнце посреди океана.
Она многое бы поняла тогда и многое бы, наверное, простила…
В последний раз, перед отходом, окна в номере залеплял ранний мурманский снег, и старпом чувствовал себя как на мостике судна, пробирающегося сквозь метель в узком заливе.
Лиля плакала и упрекала его, почему он не взял отпуск. Ей надоело ждать его и мучаться в разлуке. А ведь он мог бы подумать и о ней, и о сыне, как это делают другие. Он мог бы пожалеть их. Ей надоело считать по пальчикам на Вовкиных руках и ногах дни, остающиеся до его возвращения. Наконец, он мог бы представить, что может случиться в мире, пока они выдадут топливо рыбакам у Канады и пойдут на Кубу.
Все это было справедливо, и старпом понимал ее. Он подошел тогда к сыну. Вовка спал и хмурился во сне. На подушке рядом с его челкой, наполовину зарывшись носом под одеяло, лежал целлулоидный игрушечный теплоходик.
Старпом осторожно взял жену за локоть:
— Все это так, Лиля. Но не могу я сейчас. Вот вернусь, поедем в отпуск. Ты меня жди.
А Лиля и не смотрела на него, приложив пальцы к вискам. Что-то большое и суровое, больше самого тяжелого и длинного плавания, медленно входило между ними, как бы раздвигая их по разным, холодным и темным, бортам…
На горизонте проклюнулся красноватый и сияющий край солнца. Старпом, зайдя в рубку, выключил ходовые огни, потом перегнулся через обвес мостика и посмотрел, в порядке ли кормовой флаг. Все было в порядке.
Американский сторожевик стал заметно приближаться. Встающее солнце раскрасило его, как арлекина: левая, меньшая, часть была светло-серой, правый борт таился в черной тени.
— Очень приятно! Вы, как всегда, хотите сказать «гуд монинг»?
За те пять дней, как американец увязался за ними, все на «Балхаше» уже привыкли к этим визитам. Американец производил их методично дважды в сутки на утренней и вечерней заре.
Сторожевик приближался медленно. Зато быстро, казалось даже поспешно, вращалась решетчатая рамка одного из локаторов. Виден был дежурный расчет у спаренной орудийной установки. Горизонтальные наводчики разворачивали орудия в сторону «Балхаша». Вежливость у этих ребят имела своеобразный оттенок.
— Все в порядке, товарищ старпом, гакабортный огонь выключился.
Старпом взглянул на подавленное лицо Кости Жмурова.
— Ты что, Жмуров? Это американцы на утреннюю молитву собираются.
— Да нет, это я так, я уж к ним привык. Я ничего.
И Костя Жмуров, заняв свое место впередсмотрящего, нагнулся вперед, на струю воздуха, вылетавшую из-под ветроотбойника. На его круглом широком лице как-то чуждо, как паутина, висело выражение удивления и подавленности.
4
— И впрямь утро! Где американец? — из иллюминатора радиорубки весело выглянула седая голова радиста Василия Николаевича.
Он вкусно причмокивал своим дежурным, как он говорил, сухарем. Сухари и бутерброды у Василия Николаевича, когда он бодрствовал, меняли друг друга с неукоснительностью судовой дежурной службы. Плотно поешь — наушники лучше держатся.
— Новенького ничего нет? — поинтересовался старпом.
— Есть. Бывшие союзнички и вторую нашу волну прицельно глушить стали. Вот так и живем!
— А Москва как?
— Широковещательные каналы все забиты. С радиоцентром связался, диспетчерскую сводку передал.
— Как же помполит политинформацию делать будет?
— Я бы ему посоветовал «Голос Америки» слушать да Тирану. Может, там чего дельного наловит.
— У них наловишь, там такая уха…
— Ну, так он на то и помполит, чтоб ее расхлебывать. Кстати, Александр Кирсанович, пусть повариха к обеду холодненькой ушицы сделает, а?
— К обеду не успеет, а к ужину можно.
— Ну хоть на ужин. Пусть ее в холодильничек поставит…
Радист, сглотнув слюну, исчез в глубине радиорубки.
— У, какой эсэсовец стоит! — неожиданно сказал Костя Жмуров. Он привалился к фальшборту, оттягивая большими пальцами карманы ковбойки. — Почему у них на кораблях серые фуражки носят?
— У них и полиция тоже есть.
На мостике сторожевика стоял высокий американец в серой фуражке с высокой тульей и длинным козырьком. По палубе бака мерно расхаживал другой — коротенький и толстый, в белом округлом шлеме, белом поясе, белых перчатках и с белой дубинкой, прицепленной ремешком к запястью.
— Плотный головастик, — сказал Костя.
Старпом прищурился:
— Видишь как у них: чуть что, дубинкой по голове, кандалы на руки — и в карцер. И весь разговор! Не то что у нас: воспитывай вас, воспитывай, а, комсорг?
Костя шутки не поддержал:
— Не для того у нас «Потемкин» был, чтоб полицаи по палубе разгуливали!
— Это ты верно сказал. Им еще дозреть нужно. Далеко им до нас, понимаешь? Трудно им.

На сторожевике положили руль лево на борт, и, кренясь к горизонту маленькой ушатой дальномерной рубкой, словно наклоняя голову в манерном поклоне, сторожевик покатился на обратный курс.
— Вот и поздоровались! — Старпом проследил, как американец закончил маневр. Тот опять развернулся и уткнул острый нос с низкими ноздрями якорных клюзов в пенистую кильватерную струю «Балхаша». Старпом проверил расстояние до него по вертикальному углу, замерив секстаном высоту мачт сторожевика: — Опять полмили. Американская точность, — и отправился в штурманскую рубку занести в судовой журнал все происшедшие события.

…Если бы до семнадцатого года революционеры вели дневники и записывали в них все взгляды шпиков и досмотры жандармов, получилось бы интересное описание того, через какую цепкую многорядную мелкоячеистую сеть внешнего наблюдения приходилось проносить революцию.
С тех пор, как красный флаг вышел на просторы Мирового океана, такие записи велись в судовых журналах советских судов.
На одном «Балхаше» за два недолгих года его плаваний уже, казалось, начинали блестеть борта и палубы, отшлифованные шершавыми взглядами с моря и с неба.

В дверях штурманской рубки старпом столкнулся с капитаном.
— Доброе утро! Как дела?
— Здравствуйте, Петр Сергеевич! Все в порядке. Горизонт чист. В начале вахты низко пролетал самолет, многомоторный. С американцем здоровались. Новостей никаких.
— Звучит.
И капитан вышел на мостик. Русый его чуб прилипал ко лбу, ноги напробоску были сунуты в замысловатые летние туфли. Легкая полотняная рубашка, опадая с бугроватых капитанских плеч, просвечивала, как нейлон. Капитан качал губами сигаретку и задумчиво стучал широкими обгрызанными ногтями по блестящей зажигалке в виде пистолета.
Это было единственное огнестрельное оружие на танкере, если не считать ракетницы и аварийно-спасательного линемета…
5
Осмотрев горизонт, капитан вернулся в штурманскую рубку.
Старпом тряс авторучку.
— Вот черт, опять чернила высохли. Ну и жара.
— Спустись, Кирсаныч, в каюту, набери новых. Я тут побуду.
Старпом пошел было вниз, потом остановился:
— Я считаю, нужно двух вахтенных матросов на мостик ставить.
— Зачем?
— Надежней так будет. Люди много задумываться стали в последнее время, вон даже Жмуров. И потом, от американцев всего ожидать теперь можно. Нужно, чтобы все начеку было.
— Не стоит зря волновать экипаж, панику разводить.
— Это же не паника, а предосторожность!
— Да, бдительность, безусловно, не помешает. — В дверь штурманской рубки втиснулась грузная фигура помполита Вольтера Ивановича Рыло́ва. Седоватые волосы его были аккуратно расчесаны, на маленьком круглом носу блестели капли пота. Помполит тронул указательным пальцем дужку очков в круглой металлической оправе. — Бдительность надо повысить, чтобы люди с полной ответственностью относились к делу. Здравствуйте, — и он, как всегда, протянул капитану и старпому поочередно сухую и жесткую, удивительную при его полноте руку.
— Удалось Москву послушать, Вольтер Иванович? — спросил капитан.
— На два концерта для моряков напал, до поздней ночи бился. Глушат янки последние известия.
С восемнадцатого октября американцев Вольтер Иванович иначе не называл.
— Нужно ловить «Голос Америки», Тирану, Европу — для политинформации пригодится.
Вольтер Иванович растерялся:
— Как же я с голоса капиталистов говорить буду?
Старпом улыбнулся, а капитан раздраженно ответил:
— У вас же опыт, неужели не разберетесь, что нужно, что нет? Не стесняйтесь, — мягко добавил капитан, — слушайте и их, благо дают. Звучит?
— Ясно, товарищ капитан. Только не привык я…
Вольтер Иванович действительно не привык. Лицо его покрылось испариной, шея, стянутая глухим воротом кителя, покраснела.
— Что, Вольтер Иванович, тяжело северному моржу в тропиках? Вы ворот-то расстегните, а то и китель снимите, ходите посвободней. Все равно днем вся вахта в трусах стоять будет, — и старпом потряс на груди свою рубашку-распашонку.
— Да, жарковато, ночью спать не могу. Да и сердце жмет. А доктора «годен без ограничений» признали.
— Сейчас многим плохо спится, а, старпом? — капитан поднялся с места. — Гляньте на соседа, Вольтер Иванович.
— И на земной шарик, — добавил старпом, — он сейчас такой свеженький!
Умытый утренними лучами, земной шар закруглялся к юго-западу, поблескивая румяными, только что испеченными волнами. Неопределенный утренний ветерок бестолково толкался над океаном.
Вольтер Иванович расстегнул пуговицы.
Капитан глянул по курсу:
— Что видим, Жмуров?
— Американский сторожевик.
— Еще? Костя молчал.
— Ну?
— ?
— Плавающий предмет слева десять. Сколько до него?
— Три кабельтова.
— Что плавает?
Костя посмотрел в бинокль и, помедлив, ответил:
— Яркое что-то, не пойму.
— Спасательный жилет. Так?
Костя уважительно посмотрел на капитана: тот все рассмотрел без бинокля.
— Если тебя смотреть поставили, так ты смотреть должен. Понял?
— Ясно, товарищ капитан.

Оранжевый надувной жилет, скользя по воде и покачиваясь, проплыл мимо. Старпом, вышедший на крыло мостика, долго провожал его глазами. Спасательный жилет в море был символом аварии, но его тугие влажные бока из яркой резины напоминали что-то смутно-детское: спасательные круги, которые папы надували на спор — у кого упруже? — ярких крокодилов и черепах и прогибающиеся на волне надувные, в рост человека, ракеты. Старпом и познакомился-то со своей Лилей среди великого множества таких звонких и мягких ребячьих плавсредств, веселых и загорелых женщин, мужчин и ребятишек, облепивших пестрой полосой черноморские берега от устья Дуная до Батуми. Почему же не сохранилась та веселая простота их отношений до последнего вечера в комнате с окнами, залепленными снегом? Может быть, потому, что их первые разлуки были овеяны всего лишь грустью, легкой, как дымка над пляжами?..
— Ну, этому все обнюхать надо.
Петр Сергеевич смотрел на американский сторожевик. Американец выкатился из кильватера «Балхаша» и застопорил ход. Старпом взял бинокль. Было видно, как на баке сторожевика суетились люди, перегибались через фальшборт. Потом по серому его борту мелькнуло оранжевое пятно.
— Жилет выловили, — доложил старпом.
Сторожевик выкинул шапку синеватого дыма и, увеличив ход, стал ложиться в кильватер «Балхашу», сокращая расстояние до прежней полумили.
Служба на сторожевике, видимо, была поставлена неплохо.
Капитан думал. Крупные его губы были по-детски открыты.
— Звучит, — наконец решил он. — Александр Кирсаныч, поставь с обеда двух вахтенных на мостике.
— Хорошо. — Старпом пошел объявить побудку.
— Мероприятие бы какое общее надо провести, Петр Сергеевич, чтобы люди себя в коллективе почувствовали, — выждав, заговорил Вольтер Иванович, — по войне знаю.
— Какое?
— Нужно что-нибудь коллективное придумать, работу для всего коллектива.
— Слышь, старпом, что Вольтер Иванович предлагает?
— Судно покрасить надо. Вот аврал бы организовать!
— С музыкой, — радостно вставил, не оборачиваясь, Костя Жмуров.
— Звучит. С утра и начнем. Позови-ка стармеха на мостик.
6
Хорошо утром на судне!
Артельщик тащит на камбуз продовольствие, из овощных кладовых тянет кисловатым, таким сельским, запахом соленых огурцов; в столовой, где еще светят плафоны и уже бегают солнечные блики от волн, моряки утренней вахты налегают на хлеб с маслом и кофе; юнга Шурочка Содова взбивает мыльную пену на линолеуме коридоров; динамик в опустевшей курилке, похрапывая, выдает в плотную синеву последние известия из Москвы, записанные на магнитофон двое суток назад; боцман Иван Николаевич на юте отчитывает какого-то моряка: матрос ты или кто? — а шлюпки на кормовом ботдеке поблескивают на солнце, неизменно напоминая старпому белыми своими бортами эмалированные тележки мороженщиц.

Утро начиналось как обычно…
В 08.00 старпом сдал вахту третьему штурману Алексею Петровичу Занадворову. Алексей Петрович родом был из кубанских казаков, имел холеные усы, а все головные уборы на его голове сидели с обязательным лихим креном.
Вот и сейчас он пришел на мостик в белом чехле, заломленном на правое ухо.
— Как спалось?
— Душновато. С утра соленый душик принял.
— Вот обсервация на пять двенадцать по звездам. Вот место на восемь ноль-ноль. Остальное без перемен: слева солнце, по курсу — Куба, сзади — сторожевик, а справа, сам понимаешь, Соединенные Штаты.
— Что, уже манхэттенская реклама была видна? — улыбаясь, спросил Алексей Петрович.
— Даже шикарные девочки в кадиллаках! Жаль, они ваших усов не видели.
— Ну, тогда бы совсем на Кубу не попасть, силком бы в Америку утащили… Какие ЦУ от капитана?
— Все то же: идти как шли, события фиксировать в соответствующих документах, на провокации не отвечать. Часам к десяти опять «Нептун» пожалует.
— Дальше в лес — больше дров, скоро еще чаще наведываться будут.
— Прошу убедиться, что мир на месте, и я пойду командовать авралом. Полную покраску надстроек будем делать.

Синий океан все так же легко, не раскачивая судна, колыхался до горизонта.
Зеленовато-желтые ленты саргассовых водорослей проплывали вдоль бортов.
Мир был на месте, и он был прекрасен.
— Н-да, сейчас бы животом кверху на пляже поваляться, — смачно потягиваясь, заметил третий штурман.
За старпомовской спиной кашлянули. Боцман, появившийся в проеме двери, доложил:
— Краску приготовили, кисти тоже.
— Э, боцман, я в штурманской не рассмотрел вас, что с вами случилось?
Щеки Ивана Николаевича усохли, глаза мутно поблескивали из черноты под бровями, а седые волосы, обычно аккуратно уложенные через лысину, жалкими клочками топорщились по сторонам. Снятую кепку боцман крутил в руках, наружной ее стороной, по привычке, обтирая проолифленные руки.
— Заболели, что ль, Иван Николаевич? Так идите отдыхать, я посмотрю за покраской.
— Да нет, куда же я пойду, спал вот совсем плохо. Я думаю, надстройки белым сурмином красить будем, ложится хорошо и сохнет быстро.
— Обязательно, боцман. И палубы кой-где подкрасим. И знаете что еще? Нужно марку на трубе подновить и серп с молотом.
Боцман помялся.
— Что, нечем, что ли?
— Да есть у меня подходящие эмали, только я их на Доску почета в ленуголок берег.
— Доска обождет, пусть лучше империалисты на нашу марку полюбуются, Иван Николаич!
— Быка, значит, дразнить? — боцман чуть повеселел.
В рубке появился моторист Юра Новиков и, шутливо вытянувшись, отрапортовал:
— Товарищ боцман, моторист Новиков на должность негра прибыл. И другие ждут-с! Жаждем круглое катать, плоское тащить.
— Все бы скалился! Матрос ты или кто? Ну ладно, пойдем, ужо-ка я тебя уважу!
— Ну все, Юрка, влип! — засмеялся матрос Лева Крушицкий, худенький, со смышленым, как у лисички, лицом.
— Пойдемте, Иван Николаич, нужно работу раскручивать, — и старпом с боцманом отправились вслед за лихо маршировавшим Новиковым. — Алексей Петрович, не забудьте солнышко по вахте передать!
— Будет сделано, — Алексей Петрович глянул на солнце. Пожалуй, можно будет и первую высоту взять, поднимается быстро…
Авторулевой вел судно с положенной точностью. Впередсмотрящий Лева Крушицкий, посматривая на море, чистил бинокль и жмурился.
Алексей Петрович оглядел американский сторожевик.
В дневном свете тот заметно поголубел. Белая пена взлетала у него под форштевнем.
— Эх, как в кино… — Алексею Петровичу не хотелось верить в реальность сущего. Так жарко светило солнце, так неслышно колебался океан, изредка взлетали летучие рыбки, и синева океана просвечивала сквозь их крылышки. Неужели неумолимой явью были и этот сторожевик, и военные самолеты, искрестившие небо над океаном, и военные корабли, блокирующие Кубу где-то впереди, и дикторы американских радиостанций в паре сотен миль справа, орущие на всех языках истеричные последние известия? Планета сладко мурлыкала на солнце, а самому Алексею Петровичу Занадворову, третьему штурману танкера «Балхаш», с нуля часов следующих суток должен был пойти двадцать третий год…
— Петрович! — окликнул его голос капитана. — Зайди в штурманскую.
Капитан стоял над картой. В его руках ежился сероватый листочек, бланк радиограммы.
— На, почитай, — и капитан хмыкнул.
Третий штурман, чуть оробев, взял листок и забормотал:
— «Сложность обстановки… самостоятельно… провокациям не поддаваться… конфликты… задание… прежним… надеемся… экипаж танкера… долг».
— Радист с пятого раза принял. Забивают радио, сволочи, — капитан закурил сигарету, щелкнул зажигалкой, словно застрелив кого-то из этих сволочей.
— ЧД? — спросил Алексей Петрович.
— Что делать? А пока поплывем как плыли. Содержание, — капитан постучал ногтем указательного пальца по бланку радиограммы, — передавай по вахте. Со стармехом я сам потолкую. Выкрутимся, Петрович! — капитан с симпатией глянул на третьего штурмана.
Они, действительно, тянулись друг к другу. Происходило это, очевидно, из-за их брызжущей и чуть бездумной молодости, несмотря на разницу в девять лет. Вот старпом хотя и был моложе капитана, а казался старше, потому что был как-то больше в себе, обращался со всеми официально да и вообще был человеком, который «формализм любит», как неприязненно думал о нем капитан. Сам капитан был здоров от природы, энергичен как никто и о предметах за пределами капитанских конкретных задач думать не любил. Был он прост в обращении, и команда любила его за доступность.
Хотя капитан и чуждался старпома и помполита из-за их стремления все систематизировать и «заниматься логикой», но относился к ним так же просто и открыто, что и ко всем. Впрочем, знал он их еще недостаточно, так как старпом плавал на «Балхаше» около полугода, а помполит еще и месяца не пробыл на борту.
С третьим же штурманом капитана связывало что-то очень похожее на дружбу. Произносить на судне такое слово было бы, пожалуй, чересчур сентиментально, но все-таки это была дружба, подкрепленная их одинаковыми жизненными вкусами и простотой восприятия мира.
— Так что выкрутимся, Петрович, — повторил капитан. — А ты что бы сделал?
Алексей Петрович ничего не ответил. Он не знал, что он бы сделал, потому что он никогда не был капитаном.
Петр Сергеевич, помедлив, загасил сигарету:
— Пойду с ребятами покрашу. Если что нужно будет, позови по трансляции. Старпом где?
— Ушел с боцманом на аврал, Сергеич.
7
Обычно, обойдя судно и наладив работы, боцман со старпомом садились перекурить. Боцман курил только «Север» и заграничное курево не ставил ни в грош, а старпом любил сигареты, особенно болгарские и английские.
Под шум вентилятора, который боцман непременно включал, чтобы вытянуть дым из курилки (смаку нет, когда в дыму куришь), они минут пятнадцать — двадцать беседовали о кранцах, матах, коффердаме, который надо подсуричить, матросах и немного — о женах. Бывало это, по боцманским словам, «наверхсыти».
Обычно Иван Николаич говорил:
— Ну, моя тетка Лелька уже чай попила, а ваша-то, молодая, ведь спит еще.
У них, Иван Николаич, сейчас уже двенадцать (или тринадцать, или четырнадцать…) часов, — напоминал старпом.
— Значит, обе не спят, что-нибудь по дому делают, и нам пора.
И они гасили свое курево.
Так бывало обычно.
Сегодня же, позавтракав, расставив по местам людей и организовав покраску, Александр Кирсаныч в одиночку отправился проверить состояние судна, как того требовал старпомовский долг. Иван Николаич уже висел на беседке на лобовой стенке надстройки. Налаживая пульверизатор, он кричал сверху на Юрку Новикова:
— Матрос ты или кто? Тряпки мять! Когда воздух будет?
— Моторист я, вот кто! Сейчас клапан расхожу — и порядок, потерпи, Иван Николаич, позагорай.
— Мне твой загар ни к чему, воздух давай.
Матросы смеялись. А Костя Жмуров, сидевший на одной беседке с боцманом, ожесточился:
— У мотористов насчет поспать не заржавеет, зато клапана ржавые. Куда механики глядят! Ну чего ты там возишься, Юрка! Давай воздух, ты, чмур черномазый!
Юрка был Костиным другом и потому удивился:
— Тю, Костька, ты что, как с боцманом на одну беседку попал, так сразу по-боцмански заговорил? Смотри, так и боцманом стать недолго! А из тебя такой бы кранец мог получиться!..
Костя действительно мечтал сам когда-нибудь стать боцманом, хотя часто обнаруживал, что сам-то он, Костя, мягок характером, как кранец из пеньки. За свою природную доброту и мягкость, которые подталкивали его смягчать всяческие конфликты в экипаже, был он среди друзей прозван Кранцем. По своему добродушию он не обижался на прозвище, а больше обижался сам на себя.
После Юркиного ответа Костя смутился и замолк, искоса поглядывая на боцмана. Но тот ничего не слышал, возясь с непослушным шлангом к пульверизатору.
— Готов, — боцман обернулся к Новикову, — давай воздух.
— Есть воздух!
— Воздух! — шутливо-тревожным голосом крикнул появившийся из-за угла надстройки Валерка Строганчиков, «наследный принц палубной команды». Так он именовал себя после того, как однажды заменял боцмана, ушедшего в отпуск. Темно-русые Валеркины волосы были под бриолин расчесаны на модный пробор, щегольские нейлоновые плавочки с белой каймой выгодно обозначали стройность его спортивной фигуры.
— Что, летит?
— Извольте любить и жаловать! — Валерка показал, рукой на солнце. Чуть справа от светила виднелась быстро надвигавшаяся точка. Она росла и скоро превратилась в блестящую острую полоску с насаженными на нее тремя темными кружочками.
— Опять «Нептун». Что-то он рано сегодня пожаловал.
Костя взял из рук боцмана пульверизатор и повернул краник. Пульверизатор фыркнул, выплюнул сгусток и ровно зашипел, зонтиком выкидывая синевато-белую краску.
— Валерий, тащи бидон с уайт-спиритом на мостик, нечего глазеть! Потом ветошь принесешь.
— Боцман, так у меня ж мощи́ не хватит.
— Ничего, вверх пройдешь — не помрешь, а вниз — и подавно. Уж тебе-то больше восьми килограмм носить не запрещено!
— Начался цирк, боцман уже на арене, — пробурчал Валерка и, задрав голову, досмотрел до конца, как двухмоторный «Нептун», с вытянутым за хвостовым стабилизатором блестящим жалом радиолокатора, низко проревел над клотиком фок-мачты и ушел за корму, на новый разворот. Тень самолета скользнула по палубе, словно это кто-то, ощупывая, осторожно и быстро провел по ней темной рукой.
Валерка выдрал из тюка кусок ветоши, накинул его на голые плечи и пошел к малярке за бидоном уайт-спирита. Так начался рабочий день.
Старпома, вышедшего на бак, встретили вопросом:
— Почему музыки нет, Александр Кирсаныч? Что это за аврал без музыки? Радисты опять сачкуют?
Старпом успокоительно поднял правую руку, левой провел по влажной, желтоватой от уайт-спирита, стенке надстройки, вывернул руку ладонью к себе и спросил:
— Кто протирал?
— Я, — откликнулся Юра Новиков.
Старпом молча протянул к нему ладонь с серым налетом соли на ней.
— Схалтурил, да? Сейчас переделаю, — Юрка Новиков с готовностью громыхнул банкой, расплескивая уайт-спирит на палубу и на кожаные тапочки старпома. — Сейчас протру снова.
— Иван Николаич, присмотрите за любителями, чтоб работали без халтуры, а я им музыку обеспечу. Спасибо, Юра, только тапочки я и сам мог бы почистить, — доброжелательно добавил старпом, обращаясь к Новикову.
8
Начальник судовой радиостанции Валя Куралев задыхался в окружении включенных приемников. Сдвинув наушники к вискам, он пришлепывал босыми ступнями по палубе. Линолеум чуть холодил. Жужжал вентилятор, и Валя подставлял под струю то грудь, то спину, как будто делал упражнения из комплекса физзарядки.
— Эх, Вольтер Иванович, удивляюсь, как это вы так жару переносите?
— Жар костей не ломит, хотя, безусловно, жарко, ничего не скажешь.
Помполит в новенькой нитяной тельняшке сидел в кресле в вращал рукоятку настройки приемника. Жары он, казалось, не чувствовал, и только на маленьком сизоватом носу его от напряжения бисерились капельки пота. Китель помполита с целлулоидным воротничком висел на спинке кресла.
Вольтер Иванович старался извлечь из эфира последние и точные известия.
— Валентин Михайлович, почему музыку по трансляции не даете? — спросил вошедший старпом. — Люди на аврале скучают.
Валя молча указал глазами на помполита.
— Вольтер Иванович, извините, но сейчас по расписанию последних известий нет. Вы уж освободите трансляцию, пожалуйста. Массы требуют музыки… Аврал ведь, Валентин Михайлович, где у нас пленка с «Себежаночкой»?
Валя перестал шлепать ступнями по палубе.
— Давайте-ка с нее и начнем. Хорошая песня, русская.
Валя приложил чистый бланк радиограммы, как промокашку, ко лбу и сказал:
— Знаете, Александр Кирсаныч, ночью Южная Америка такие танго выдавала, я их записал…
— Ну так что, можно их потом.
— Я их наместо «Себежаночки» записал…
— А вот за такие вещи голову нужно отвинчивать. «Волгоградка»-то хоть осталась?
Валя виновато молчал.
— Ну думать надо. И было-то всего две наших песни!
Вольтер Иванович, со вниманием слушавший разговор, сказал:
— Грампластинки пусть покрутит. Или ему нельзя?
— Проигрыватель сломан, — Валя мрачно подергал себя за чубчик.
Помполит возмутился:
— Ну, знаете ли, товарищ Куралев, я сам из недр России и знаю, что значит наша русская песня. Вы же ошибку в политическом плане делаете!..
— Не нужно ему политику пришивать, Вольтер Иванович. Но голову надо иметь, радист. А еще, говоришь, с Волги!
Валя быстро ответил:
— Василий Николаевич выспится, мы проигрыватель заделаем.
Старпом взял карандаш и постучал им по столу.
— Ладно, давай хоть танго, товарищ молодожен. Глянете, Вольтер Иванович, как люди работают?
— Да-да, безусловно, я сам поработаю, найдется мне какая-нибудь одежда похуже? А то вот занялся эфиром. Вы уж меня куда-нибудь в подсобные определите, а то я красить-то не очень умею.
Вольтер Иванович пошел было вниз, потом вернулся, надел китель:
— А проигрыватель, товарищ Куралев,
RomanovBS 0 Нет комментариев
Когда я проезжаю мимо
Всякий раз, когда я проезжаю мимо этого места, мое дыхание меняется. Оно становится коротким и частым — что-то в груди моей начинает преграждать ему путь. Перестук колес становится тревожнее и громче; он нарастает и отдается в висках. И когда мимо окна вагона, в которое неотрывно смотрю я, с гулким шумом проносятся будка путевого обходчика и его казенный домик с палисадником, я, кажется, совсем перестаю дышать. Это длится недолго, и вспоминаю я об этом сразу же, как только обрывается переезд — небольшой проем в еловых посадках с опущенным шлагбаумом.
Я успеваю поймать глазами две старые ивы на повороте дороги, бегущей к деревне, крутой склон оврага, желтое поле сурепки по правую сторону, крайние избы деревни, полускрытые зеленью кустов... И жду, когда кончатся посадки и откроется вид на уже далекие, облепившие голый холм Заносы — деревню моей матери, моего детства.
Я приезжал туда каждое лето, чтобы, как говорила мать, хоть чуточку окрепнуть. Не помню, чтобы в то время я оглядывал себя в зеркало, но худой живот и сухие плечи руки мои помнят до сих пор. А в деревне, даже в послевоенном ненастье, были и картошка, и молоко, и без нормы — яблоки.
Дядя Вася, материн брат, вернулся с фронта легкораненным. Он снова работал бригадиром; как и до войны, завел пчел и редко, когда удавалось, ходил на охоту. В Заносах он один имел ружье, привез из Германии. Считалось, что он один и был охотником в деревне.
Мои двоюродные сестры — Валя и Тамара — были погодками, учиться ходили в соседнюю деревню. От старшей я отставал на три года, от младшей, Вали, на два, но я был городской, и это как-то уравнивало нас.
Вообще о школе летом мы почти и не вспоминали, о ней иной раз, когда бывала не в духе, заговаривала тетка.
— Учились бы, как он, — показывала она на меня, — в одну породу-то. Ферма от вас никуда не убежит.
Сама она работала дояркой, каждое утро вставала до рассвета.
Я выслушивал ее со сложным чувством. В глазах сестер было приятно обладать хотя бы этим — школьными успехами — ибо ни ростом, ни силой я наделен не был. Но быть свидетелем унижения их, особенно Вали, в которую я в то лето вдруг отчаянно влюбился, было тяжело.
А Валя — в отличие от сестры, обидчивая и стыдливая — краснела и поджимала губы. Укоряющий взгляд ее черных глаз тетку ничуть не трогал, та даже добавляла, чтобы уколоть побольней:
— Ума-то не займешь, так хоть бы старались. Одна бусорь в голове...
Слышать это было горько и сестрам, и мне, ибо это было несправедливо, особенно в отношении Вали, которая несла в себе самое лучшее, что могло быть для меня в человеке.
Это было несправедливо и потому, что и Тамара, и Валя в любой день не имели, кажется, ни одной свободной минуты, все были заняты, все что-то делали. Тетка с утра уходила на ферму, и вся работа по дому и по хозяйству оставалась на дочерей: и с печью управиться, и поросенка с курами кормить, а корове и овцам на вечер приготовить, и в огороде прополка и поливка... Мы, городские ребята, ждали каникулы как отдых, и в жаркие дни целыми днями пропадали на речке. В деревне было не так. Тетя Маруся поначалу, когда я был совсем пацаном, не трогала меня, как бы и не замечала. Потом безделье мое ей надоело.
— Пособи девкам-то, — сказала как-то, показывая на них, половших грядки. — Чего истуканом-то сидеть...
Я присел на корточки рядом с Тамарой, ухватил пальцами первые былинки сорной травы. Через час или того меньше выщипывание зелени в огурцах показалось мне самой нудной работой на свете. И тяжелой, ибо скоро же заныла спина, одеревенели ноги.
Началось с этого, а уже на второй день, посылая девчонок в поле, тетка подала лопату и мне:
— Куртинку подымешь, и то ладно.
По ближнему краю картофельного поля шли яблони, лошадью тут не пахали, ровняли полосу вручную. В самом саду землю вообще не трогали, здесь, в густой тимофеевке, стояли ульи, гудело пчелиное царство.
Я выбрал себе куртинку — промежек между деревьями — поровней, с набравшей силу травой; за дело взялся резво. Однако скоро почувствовал, что и это занятие не мед. Если бы только втыкать лопату да отваливать землю, как я было и начал делать. Нет, надо было разбить комок и выбрать руками дерновую бороду. И потом опять то же самое, и опять то же, и все почти на одном месте...
Разговоры наши прекратились, мы копали молча, и я был уже тем доволен, что Валя не видела моего злого, потного лица. Она находилась впереди. Косы ее, завязанные узлом на затылке, съехали набок; между лопаток на кофточке проступило темное пятно. Я уже не посматривал на нее, как в первые минуты, не ловил взглядом каждый поворот головы. С трудом отрывая лопатой очередной ком земли, я тут же ронял его, — не пускал проволокой скрученный пырей. Об этом хищнике я знал до этого лишь со слов тетки и сестер, теперь же — вел с ним изнурительную битву. Впрочем, то же самое делали и сестры, но им, как мне виделось, это давалось легче.

Что-то заставило меня поднять глаза — я увидел испуганное лицо Вали. Бросив лопату, она побежала по полю, обмахивая голову руками. Потом стала сдергивать с себя кофточку, скинула ее и чуть погодя остановилась. Руки ее были готовы вновь вскинуться, чтобы отогнать пчелу, пока она не увязла в волосах или в одежде... Но та, кажется, уже успела ужалить: Валя стала тереть пальцами место на шее.
Я принес ей кофточку, сказал с открытой жалостью:
— А говоришь, своих не кусают.
— Я потная, — отозвалась Валя, встряхивая кофту, — вот и летят.
— Ты вкусней, — проговорил я.
Это я, наверное, слышал от других, но произнес с ясным осознанием безусловной истины.
— Ага, — усмехнулась Валя.
Потом я держал у нее на шее землю с подорожником. Место, куда ткнулась пчела, припухло, руки плохо слушались меня.
— Больно нежная, — говорила вечером тетя Маруся, — до сих пор с медом не может есть, сыпь высыпает. Как крапивой обстрекет. А пчела вжикнет — так вон что деется, еще и лицо опухнет. И врачи ничего не могут поделать.
Я не слышал тетку. Душа томилась в ожидании сумерек, когда после ужина, забыв все заботы дня, мы отправлялись на полати. Скотину обрядили, дела наметили, — долго бубнил что-то за отгородкой дядя Вася, и устало, коротко отзывалась тетка — можно и ложиться.
Собственно, на полатях спал только я; сестры — после того, как похоронили деда Сергея, — перешли с кровати в горнице на печь. Родители оставались внизу одни.
Дощатая перемычка между печкой и стеной дома была узкой; головы сестер лежали на подушках так близко, что я среди запахов вытертых кирпичей и сухой овчины ощущал и их живой, волнующий дух.
До того, как совсем улечься, мы сдвигались к дальней стенке печи, и наш жаркий шепот вытеснял вокруг все другие звуки. Больше всех говорил я: рассказывал прежде всего о школе, о том, как мы дразним учителей.
— А историчку мы зовем шавкой, она маленькая такая, все время кричит на всех...
Я сам смеюсь, слыша, как прыскает Валя.
— Раз Колька Рыжов скинул с парты шапку на пол и подымает руку: — Марья Гавриловна, можно шапку поднять? — Чего-о?! — орет Марья. — А мы хохочем. А Колька, как ни в чем не бывало: — Шапку, вон она валяется... — Ну, мы в покатуху...
Девчонки почему-то не смеются, а Тамара бросает:
— Во, дураки...
— А чего? — защищаюсь я. — Она все время на нас, как эта...
Я не договариваю: внизу скрипит пол, слышны шаги дяди Васи.
— Хватит вам там! — сквозь кашель выдыхает он и, добавляя что-то уже неразличимое ухом, толкает дверь в сени.
Мы ждем, когда он вернется и снова уйдет за перегородку. Я уже лежу на своем месте, лицом к бревнам стены. За спиной утихают, засыпая, сестры. Вернее, засыпает только Тамара. Валя и не думает об этом. Все чаще задерживая выдох, она прислушивается и, как и я, ждет, когда старшая сестра станет, наконец, дышать глубже и ровнее. Я тоже жду этой минуты. И тихо, невесомо протягиваю руку к мягким Валиным волосам. Она перехватывает мои пальцы и тянет их к лицу, к щеке, почти к губам.
В душе моей звучит незнакомая доселе музыка — новая чистая мелодия проникает, кажется, в каждую точку моего легкого тела. Я долго не дышу, мне и не нужен воздух — жизнь вливается в меня через валину ладонь, которой она прижимает к губам мою руку...
Переживал ли я когда-нибудь после такое упоение? Наверное, переживал, но сердце и память особо благодарны именно этим чарам первого чувства самоотвержения.
— Сегодня корову пасти пойдете, — говорит тетя Маруся в одно из утр.
Мы с Валей киваем. Дело нетрудное, но к концу дня надоедает. И жара, и слепни — Зорька забирается от них в кусты, стоит целыми часами, и еда ей не нужна. Добирает вечером: стрижет траву, голову не подымет.
Но ее отправили в стадо — объявился-таки пастух Захар, не вышедший вовремя к выгону. Смурной, похмельный Захар вышел из крайнего проулка и молча прошел мимо притихших баб. Потом, уже на выгоне, сильно стрельнул кнутом.
С утра же опять заговорили о бешеной собаке, покусавшей на днях людей в соседней деревне. Кто-то уверял, что видел ее и у нас, в Заносах, чему вроде бы нашли и подтверждение — крупные следы на дорожной пыли.
Тетка ушла на ферму. Дядя Вася, шумнув нам, чтобы вставали, ушел на конюшню запрягать лошадь. Верхом, как прежде, он ездить не мог — мешало ранение, пользовался телегой. На ней отвозил и народ на дальние поля.
Накануне качали мед — крутили ручку медогонки мы по очереди; мне даже дымарь дядька доверил, когда перекосило рамку в новом улье. Валя, конечно, и вблизи не показывалась. Потом макали хлеб в тягучий золотистый мед в миске и ели, и запивали молоком. Такое бывало в пору моей жизни в деревне только один раз, когда поспевал гречишный сбор. С него и мне давали с собой бутылку — это был главный подарок для нас — городской ветви дедова дерева.
— Поскупи-илась, — говорила мать о невестке, будто та была первой в Заносах, — дедушка кубан наливал. Еле несешь, бывало. Мед — тяжелый.
Что да, то да. Я и бутылку, пока та не завернута в тряпку, держал в руке, как литой снаряд, готовый выскользнуть и треснуться об землю. И кубан я помню — глиняный кувшин без ручек — и то, как дедушка заранее готовил его перед отправкой меня рабочим поездом в город. Он приводил меня на разъезд, договаривался с проводницей — давал ей в бутылке меда — и долго, я видел в окно, стоял, глядя вслед поезду, у шлагбаума. Для него, конечно, все мы были одинаковые: дети его — моя мать и дядя Вася — и внуки.
В этот день я надолго разлучался с сестрами: старшая уходила на прополку в колхозное поле, Валя же зачем-то должна была съездить к родственникам в район. Хозяином в доме как бы оставался я; тетя Маруся сказала мне, что сделать за день, чтобы не сидеть барином.
Горько было провожать Валю, собиравшуюся на шоссе к автобусу. Она переоделась, переплела косы. Угольные глаза ее часто останавливались на мне, а мне никак не сдержать было жажды обратить на себя еще больше внимания. Я проорал не своим голосом какие-то куплеты, потом другие — уже по случаю, потому что оцарапал руку: “Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его...” Сестры захихикали, а рану взялась посмотреть не Валя, а Тамара...
За отгородкой у дверного проема висело дядькино ружье. Я его не раз брал в руки — увесистое, длинное, с вытертым брезентовым ремнем. Я откинул занавеску, увидел “тулку” и снял ее с гвоздя. Выйдя на середину горницы, взвел оба курка и вскинул стволы.
— Раз в год и незаряженое стреляет, — повторила свое Валя, наблюдая, как я направил стволы на нее, на Тамару, потом на пустую миску на столе. Нет, лучше испытать какой-то радостный холодок от ее лица за маковым зернышком мушки у самого дульного среза. От ее, от Валиного, лица...
Я опять перевел стволы в ее сторону, увидел за окружьями дула чистый лоб, сощуренные глаза, в которых никогда не разглядишь зрачков, потом приоткрытые губы, которых еще никогда не касался так, как касаются те, кто любит...
Но держать ружье перед собой тяжело, я поднял его вверх и отыскал на потолке еще одну цель — сучок в доске возле матицы. И надавил первый курок...
От страшного удара в плечо я вскрикнул. Гром выстрела покрылся визгом сестер и стуком двери, в которую всем телом бухнулась Тамара. Валя упала на пол; потом, согнувшись, тоже бросилась к двери. Уши заложило, по горнице расходился дым. Я с трудом поднял руку и увидел кровь — при отдаче сорвало кожу с косточек большого и указательного пальцев. Гудело, не переставая, плечо, к которому я слабо притиснул приклад, когда рассматривал на потолке сучок.

Все дальнейшее происходило как бы и не по моей воле, но действовал я, не колеблясь. Не без труда переломив стволы, вытащил целый патрон и повесил ружье на место; достал с полатей рубашку и сумку, с которой был отправлен в деревню, и огородами, а потом полем побежал к разъезду.
Когда позже я вслед за дядей Васей поднялся на чердак и в кровельной жести увидел плотное созвездие зияющих дырок, а под ногами — прошитую дробью засупку потолка, меня затошнило. Как безумный глаз, светилось отверстие в потолочной доске на месте выбитого сучка.
— Смотри, ирод, смотри, — вздыхал дядька.
Ружье у него висело незаряженным; не так давно он достал его поглядеть, почистить. А тут — бешеная собака, решили ее пристрелить. К дядьке, оказывается, приходили деревенские, просили его сделать это. А ни у кого другого в Заносах и не было ружья. Дядька набил патроны картечью и ружье оставил на переборке, чтобы было под рукой.
Это все я узнал позже, а пока, перевязав за кустами руку, для чего пришлось оторвать нижний край рубашки, я — потерявший в один миг и покой, и любовь, и вообще, кажется, все, чем живет нормальный человек, — картофельным полем уходил все дальше от двери. Тридцать пять километров до города мне было не одолеть, о пути пешком я и не думал, нужно было ждать обратного рабочего поезда.
К середине дня я устал жалеть себя, выплакал все слезы. Сидел в боярышнике, считал вагоны проходящих поездов — это отвлекало от мыслей о крайней безнадежности, чем представлялось мне мое положение. Потом я заснул, и разбудил меня чей-то голос:
— Вот он, голубок...
Это был голос путевого обходчика, хорошо мне знакомый. Обходчик бывал у дяди Васи, брал у него лошадь. На линии стоял сам дядя Вася. Когда я попытался выдернуть из жестких пальцев обходчика свою здоровую руку, дядька крикнул:
— Ну-ну! Брось это дело!
Он подошел, увидел кровь, просочившуюся сквозь тряпку.
— Вон, вишь что... Как же это ты!..
У него даже голос изменился.
— Домой поеду, — сказал я, не попадая зубом на зуб.
— Поедешь, а чего ж. Токо не щас, — дядя Вася перехватил мою руку. — А щас — вон лошадь стоит.
Дорогой он сказал:
— Вальку заикой сделал...
Я поник головой.
Но это была неправда; дядька сказал это так, для испуга. Первые же валины слова прозвучали четко и ясно:
— Стрелок несчастный!..
Однако за ними я не услышал особой обиды и злости; и глаза валины говорили о другом: о прежнем, о том, чему свидетелями были ночные встречи наших рук и сбивчивый шепот. Благодарное чувство сжимало мне сердце.
Тамары дома уже не было, а вечером, когда собрались все, тетка устроила мне истинную пытку. Она ругала меня, не выбирая слов, — тут дала себе волю. Я сидел, как оплеванный, горло перехватили спазмы. Но до слез дело не дошло, пролила их в конце концов сама тетя Маруся.
— Хоронили бы щас их... Или — какую... Вот твое баловство, тварь ты такая! — Тетка вытирала глаза и повторяла: — Тварь ты такая!..
Сильно досталось и дяде Васе. Он долго терпел, потом проговорил:
— Богу бы молилась...
Тетка вздохнула.
Чуть позже успокоилась, подозвала меня:
— Развяжи руку, покажи...
Отлепив листья подорожника — это уже дядя Вася нарвал их мне — тетка принюхалась и сказала:
— Иди помочись на нее.
Я не успел ничего сказать.
— Иди-иди, — добавила она, — против воспаленья.
Через секунду я встретился с валиными глазами, она прикрыла их и кивнула головой. Я пошел в сени.
Гром отгремел, но в душе покоя не стало. В ушах то ближе, то глуше звучали выплеснутые на мою голову теткины слова. И “просто убивец”, и “тварь” были не самыми обидными; я был, оказывается, и “трутнем”, и “нахлебником”.

Назавтра я уехал, неделю не дожив до намеченного дня. Отвез меня на разъезд дядя Вася, а с Валей я простился утром, в хлеву. Мы пробыли там всего несколько минут, по существу, простояли молча.
— Опять до лета? — Валя смотрела на меня, не мигая, глаза были открыты широко, напряженно.
Я пожал плечами. Я не был уверен, что через год снова приеду сюда, так же, как и в это лето. Где-то в глубине души, в тайне сердца уже жило сомнение; его холодок отнимал у меня последнюю волю. Я шагнул к Вале, чтобы поцеловать ее, но близкий материн крик: “Валька!” — заставил ее отшатнуться.
— Валька-а! — сбавила голос тетка, остановившись у поскотины, и добавила: — И чего вы там?
... Дядя Вася был очень похож на своего отца, моего деда Сергея. Те же залысинки с двух сторон, тот же широкий нос; единственное — бороды не хватает. А у деда на фотокарточке борода и усы, как у хорошего иерея; две проталинки надо лбом — заметнее, глубже.
Дядька вроде бы уже и жалел меня в телеге. Но слов особо не тратил. Оглядел два раза, цыкнул без нужды на лошадь, сказал жестко:
— Ну, вот!..
Ему и не хотелось, наверно, отправлять меня домой — что там мать подумает, что скажет. Он знал, как трудно жилось нам тогда.
Сажая меня в вагон, он подал мешок с ведром картошки и сумку, в которой были бутылки с молоком и медом. Я не сразу протянул руки, и дядька крикнул:
— Держи!.. Обалдуй!
Проводница помогла мне поднять груз. Дядька изрек еще что-то, но я не расслышал, потащил вещи в вагон. Когда устроился и поглядел в окно, мимо уже проплывали посадки, поезд набирал ход.
Тяжело думать об этом, но с той поры я не бывал в Заносах. Казню себя за это и, чем дольше живу, тем больнее сердце от этой вины. Так уж все сложилось — уже с седьмого класса я уехал на Север учиться рыболовному делу. И так и осел там. Эхо расставания далью разнеслось.
Но Валю я видел. Прошло много лет, и однажды, когда я был в отпуске и проездом на Юг, остановился у матери, она сказала мне, что Валя лежит в нашей больнице.
— Что с ней? — спросил я.
— Опять машина ударила.
— Да что же это такое!..
— А вот. Как нынче ездят богатые? Как чумные, никто им не указ. Сама сто раз оглянусь, пока пойду.
— Ну, не везет же ей...
— Да, сынок.
Дело в том, что задолго до этого Валю уже сбивала машина в райцентре. Знал я об этом из материнского письма, которое нашло меня далеко от родных, на промысле, и долго не мог избавиться от горького ощущения, что и сам вроде бы был причастен к Валиной судьбе. Не моими ли руками она уже замахивалась на сестру в то мое последнее деревенское лето? Какая сила отвела тогда беду? Ангел ее?.. Изведала ли она настоящую любовь? Хотя кто знает, где она бывает настоящей — на восходе солнца нашей жизни или в зените...

В больницу я пришел в тот же день, разыскал палату. Вошел и не сразу узнал Валю, хотя обвел взглядом всех лежащих и сидящих на кроватях женщин. Но вдруг одна из них подняла руку...
— А я тебя узнала, — сказала Валя, когда я подошел и сел у нее в ногах, — хотя, конечно, ты изменился. Но не очень, не как я, правда?
— Как самочувствие? — ушел я от ответа. — Скоро подремонтируют?
Правая рука у нее была в гипсе, из-под него торчали пальцы со следами засохшего раствора. Я тронул их, осторожно прижал ладонью. Потом поймал ее глаза...
— Валя...
— Да!
— А помнишь?..
— Что? — почти шепотом ответила она, я почувствовал, как под рукой слабо дрогнули ее пальцы...
...В последний раз я проезжал мимо Заносов минувшей осенью, в годовщину жестоких московских событий. Их уже поминали спокойнее, попутчики больше говорили о скудости жизни и разорении земли. Я стоял у окна, и зримые картины подтверждали это. Большие постройки — скотные дворы, склады, мастерские — одинокие, продуваемые ветром, стояли без окон и дверей, а то и без крыш, и ни скотины, ни людей вокруг — ничего живого поблизости не было видно.
...Я глотал воздух сухим горлом. Скоро должны были начаться знакомые места: березовая рощица на горушке, потом впадина и река. Потом — как стриженые — посадки, на переезде еловые, а дальше кустовые.
Листья уже облетели, лучше будет видно все: и дорогу к деревне, и избы под бугром. Может, удастся поймать взглядом и дяди Васину, в середке.
Еще было время, и я закрыл глаза, пытаясь вспомнить лица моих деревенских родственников. Дед проявился в мутном мареве перед глазами сразу — с карточки, висящей у меня дома на стенке. Сжатые губы и суровые глаза дяди Васи тоже легко наложились на дедов портрет — он увиделся живым, в движении, в телеге, что везла нас в день моего прегрешения к разъезду.
Я прислонился лбом к стеклу; от холода его напрягся, сжал веки сильнее. И темнее стало перед глазами, где по моей воле оживали следы минувшего. Из мрака зыбко, едва различимо проступило Валино лицо, или ее облик. Облик, образ — иначе мне не сказать. Не больничный, а тот, ранний, девчоночий. Она поворачивала голову, шевелила губами, смотрела, не моргая, как с иконы... И — исчезла, и опять — живой, в движении — возникала в дрожащем мареве. Я пытался увидеть ее глаза...
...Грохот переезда налетел обвалом. За окном мелькали ели, голый боярышник. Будка и шлагбаум остались уже позади...
В разрывах кустов стала видна наша деревня — серая, притиснутая тучами к подошве холма, на вершине которого раньше всегда золотилось поле. В тот раз я его не увидел — издали макушка холма выглядела брошеным местом без единого следа жизни — людей, тракторов. Не разглядел я и дядькин дом в поредевшем порядке. Мне даже показалось, что его уже и нет на месте...
BologovAA +1 Нет комментариев
Чистая
В роду Чистой не было иной крови, кроме волчьей. К потомкам ее в десятках и сотнях колен не примешивались сородичи ни с Юга, с грубым, грязно-рыжим волосом, темнеющем к хребту, ни с Севера - густошерстные, со светлой подпушью, впитавшей в цвете голубое свечение долгих снегов. Ее темно-серый подшерсток, со свинцовым отливом понизу, золотящийся наверху, был родственен утренним туманам, застилавшим глухие лога и голые поляны, когда она быстрой тенью пересекала их на пути к добыче. Лишь неширокий остевой ремень на спине чернел сгущающейся к холке полосой. Шерсть здесь была высокой, жесткой и плотной. Она берегла и в зной и в холод, спасала в такие морозы, когда начинало обманывать чутье и оставалось доверять лишь уху да глазу - не столько острому, сколько верному в памяти, сохранявшему в раз виданной картине и самое малое пятнышко.
Барсучья нора под корневым выворотом, где Чистая решила щениться, ее устроила сразу. Она опустилась возле входа, полежала какое-то время молча, не шевелясь, потом зевнула и тряхнула головой. Черный понял - останется здесь...
Это был их третий выводок. Из предыдущего, самого крупного в жизни волчицы, осталось два брата-переярка отцовской масти - черной с проседью окраской на спине и мышиной подпушью. Этот след тянулся от той праматери Черного, которая, потеряв первого спутника, увела у пастуха овчарку-кобеля и принесла от него первое темное племя.
Черному и в голову не приходило сомневаться в ее полном подобии себе, хотя он и твердо знал разницу в их силе и обязанностях. Волчица была старше и опытней, минувший гон был, верно, ее последним неодолимым беспокойством, наступавшим к исходу каждой зимы. Но так же, как повелительно-призывно влекла она к себе Черного на хрупком насте, вяло и равнодушно останавливала она на нем взгляд теперь, у пригретого солнцем гнезда, где еще не открыли глаза щенки. Пятеро были дымчато-серы, шестой - заметно темнее, с намеками рыхлых полос. Он и в весе отстал. Давая сосцы, она чувствовала, как слабо мнет он свой, как дрожит, проминая лапами ее живот. Он вырастет черным, с метой дальней вины, мало похожий на остальных своих братьев и сестер.
Когда глаза встречались, матерый настораживался. Но Чистая отворачивалась и, опустив веки, снова замирала.
Она слушала и округу, и себя. Все звуки леса, и поля на косогоре, и шумной дороги за рекой были знакомы и привычны. Редкий новый заставлял придержать дыхание и шевельнуть ухом. Звук прояснялся или исчезал, и тело опять расслаблялось, слух обращался в прошлое.
... Это была ее земля, другой она не знала. Она не ходила в чужие владения, не прибивалась к большим стаям, она была волчицей семьи. Томилась в мучительном гоне, щенилась, вылизывала прибылых, учила и отваживала от себя переярков. Сколько их, выросших, отчужившихся, снует ночами по соседним тропам, она не ведает, но помнит всех, потерянных в беде. Каждый из них своей гибелью добавил ей и опыта, и знаний...
В деревне еще хорошо помнили случай, когда волк на глазах у соседки напал на внучку безрукой старухи на лесном конце и, схватив зубами, несколько раз ударил оземь. А потом поволок с дороги. На крик соседки выскочила из дому бабка, завопили обе, но зверь не оставил дела: перемахнул через плетень, ходом потащил затихшую девчушку к лесу. Там и загрыз, пока собрались все, кто оставался в селе, и насмелились войти в ельник. От страдалицы и нашли всего изодранное пальтецо да клочки платья.
Волка еще не раз видели - у коровника, где он выбирал из навоза последы, на выгоне - там пытался отбить от стада телку. Потом исчез - видно, попался кому на мушку. Но в самой деревне охотников не было, и когда через несколько лет серые снова объявились вблизи ее дворов, бояться им было некого.

Первые вести пришли из леса. Прокладчики новой линии наткнулись на молодого лося-быка, который подпустил их на несколько шагов и только тогда с трудом поднялся на ноги. На шее и задних ногах его еще кровоточили рваные раны от волчьих зубов. Лось не сходил с места, лишь поворачивал, следя за людьми, опущенную голову.
В другой раз две женщины на санях услыхали треск сучьев, а потом увидели выбежавшую из ольховника на большак лосиху. Снегу было много, по брюхо ей в яме у обочины, и видно было, как шатало лесную корову от усталости. Но она, не останавливаясь, двинулась навстречу саням. И тут, как из сугроба, на дорогу выскочила пара волков. Первый быстрыми прыжками нагнал лосиху вцепился в бедро и, волочась, повалил на бок, а подоспевшая волчица сходу полоснула клыками по животу... Обмершие женщины, заворачивая храпящую лошадь, чуть не опрокинулись с санями...
Через некоторое время беда подошла и к селу - волки задрали пасшуюся за околицей лошадь-двухлетку. Выев внутренности, они - как было видно по следам - пробовали тащить ее вниз по склону луговины.
В середине лета, растеребив щепу на крыше, они проникли в овчарню и перерезали всех овец. Дивно было, что волки не только сумели выбраться наружу через дыру, но и уволокли двух ярок. На картину этой бойни детворе смотреть не дали, кровяные отметины волчьих лап были размерами с кулак.
- Семья тут промышляет, - сказал деревенским присланный из города охотинспектор. - Сейчас у них самый жор, прибылые тянутся.
Он рассказал несколько историй про седых налетчиков. Опросив кого сумел, походив окрест, показав местным карту их полосы, где общим советом прикинули возможные места логова, гость высказался:
- Вон у вас мотоциклы в деревне видал, телевизор смотрите, а хотя б одно ружье кто имел... Нет- нет, да постреляли б, дали понять... А то они ведь, - он кивнул в сторону раз мытой сумерками опушки, - знают, их учить не надо. Чего им бояться...
Люди и сами чувствовали себя виноватыми. Инспектор успокоил:
- Есть у нас спецы по этому зверю, не я один. Соберемся...
Но собрались охотники только зимой, когда в деревне опять пострадали от серых - они чуть не из рук хозяйки вырвали необгуленную корову, которую та вела показать в соседнее село. Увидев в поле скользящие наперехват темные бугорки, молодайка замедлила шаг, потянула ременный повод. Сердце екнуло - волки! Корова взбрыкнула, выдернула вместе с варежкой ремень и пустилась кругом по запорошенному жнивью. Бежала недолго - волки повисли над ней всем скопом. Как владелица ее прилетела, очумелая, домой, первое время и объяснить не могла, долго после заикалась.
Волков выследили, взяли в обходной круг. Дневка их оказалась в буреломном углу леса, откуда вела хорошо набитая тропа. К концу второго дня сделали оклад, распоряжался всем старый знакомый инспектор. Загон набрали трудно, согласились пойти в него лишь несколько мужиков и парней, из баб не уговорили ни одну.
- Шуметь особо не надо, - объяснял главный, - для зверя вы случайное явление: показались, потревожили, заставили сняться и уйдете. И не в волю ему вставать да уходить, а то и бечь от вас, да что делать, придется. Пусть подымется, потянется, разомнет кости, ухом-носом поведет - будь вы неладны! И шагнет неслышно, а за ним и другие, на тропу – она близкая, своя... Пойдет легкой трусцой, как тень лесная, - никто его не слышит и не видит.
Загонщики понятливо кивали.
- Но и не крадучись ступайте, не таитесь... - Распорядитель и сам уже чувствовал сладкую тревогу, давно на волка не ходил. - Идите вольно. Ветка ли хрустнет под ногой, слово какое сорвется - ничего, бывалый волк сто раз слыхал это.
- Да...
- И все же здесь опасность, и он уходит туда, где тихо, то есть где стоят номера...
На тропе у двух сосен инспектор встал сам. Место было хорошее: до тропы шагов двадцать, видны даже ее неровные края. Но вот скрытость... Ему и поначалу показалось, что он будет виден в проеме дерев, а пока стоял, оглядывал участок впереди, пришел к выводу, что стоит явно неудачно, и перед самым загоном перебрался под густую ель, ближе к звериному пути. Ветер, как и накануне, тянул со стороны оклада.
Появившаяся на прогалине волчица шла спокойно, с лежки ее стронули мягко. Опустив голову, она вдыхала голый след своего выводка, ничто его не перебивало. Приблизившись к ели, волчица вдруг остановилась и подняла голову, и замерла. Закаменел и охотник - зверь находился в десяти шагах, взгляд его прокалывал сплетение еловых веток. Видны были складки на лбу, ворсистые наплывы щек.
Низкая ель была хорошо знакома, и до сих пор волчица не обращала на нее внимания, а сейчас ее что-то насторожило. Она стояла и прислушивалась, и смотрела. Опасного ничего не увидела, но все же развернулась и не спеша двинулась по следу назад, затем свернула на снежную целину и стала обходить вызвавшее беспокойство дерево.
Ветки мешали изготовить ружье, охотник не шевелился, а когда волчица, осев в глубоком снегу, уже немного дальше, чем в первый раз, снова остановилась напротив ели и неподвижно уставилась на нее, стрелок не выдержал. Проткнув стволом ветки, не успев поймать как следует планку, он выстрелил в метнувшийся серый ком и тут же во второй раз - в мгновенно отдалившуюся, мощным прыжком перемахнувшую сползшие с куста флажки и вырвавшуюся из оклада волчицу.
Инспектор утверждал, что видел, как от второго выстрела та сбилась с маха, и что он, выходит, зацепил зверя, но крапин крови и смены шага ни на месте, ни дальше по следу не обнаружилось.
Неудача главного была покрыта другими стрелками, на своих номерах они отстрелили крупного зверя и двух прибылых - последних чистых детей волчицы. Сама она, оглушенная дуплетом у ели, с обожженным картечиной хребтом, долго лежала в завалине валежника на склоне глухого лога в глуби леса. Она слышала много выстрелов, прозвучавших вслед за нацеленными на нее, и чувствовала, что это они помешали собраться ее семье в новом обжитом углу. Когда отдалился страх, волчица встала, поводила поднятой головой. Бесшумно выбравшись на чистое место, постояла, прислушиваясь, и уверенной рысцой направилась к деревне. Своих зачуяла далеко от нее, на дороге, где убитых волков перекладывали с волокуш в городскую машину... И оба прибылых сына, и их отец оставили следы гибели, они не были живыми. Трое переярков, среди них и молодая волчица, в оклад не попали, бродяжили, их близости она не обнаружила и, посидев какое-то время на скрытом снегом жнивье, двинулась назад, к лесу.
Чистая досталась Верному, своему первому волку, непросто. В малый снег, до земли выбитый когтями, он завалил на поляне соперника и терзал его до тех пор, пока тот не смолк. Прикончили его остальные. Из них никто больше не пытался оспорить его право на первый тон с молодой, сильной волчицей, но она, убедившись в его превосходстве над другими, не сразу пошла впереди. Долго еще, и днями, и зорями, уж вздрагивая под волнами неясного зова, лежала, закрыв глаза, ждала своего часа.
И когда он наступил, со стоном поднялась с лежки и, не оборачиваясь, словно заторопилась куда-то. Верный тенью вырос рядом.
Первых щенков они выходили без потерь, переярки росли вместе с новым пометом. Чистая приносила щедро - не хватало сосков, а летом пищи. И тут она поняла, кто есть Верный. Он обучил всему, чем она жила, - поискам добычи, чувству опасности, умению смертно помнить ошибки. Он остерег ее однажды от привады, вблизи которой был поставлен капкан, и в памяти ее осталась вечная зарубка. Он учуял его глубоко под снегом; они оба видели, как, прождав понапрасну много дней, человек оглядел их следы на дальних подступах к приваде и убрал ее - павшего закаменелого теленка - и капкан из-под снега. Роковой запах железа доносился, кажется, и до них, лежавших рядом, вслушивавшихся в деревню.
С Верным она пережила упоение схватки с секачом, когда они семьей взяли его в круг и, запутав наскоками, завалили наконец и растерзали еще живого.
А ее первая с ним охота на безрогого быка! Всякий раз, услышав в воздухе лосиный запах, она вспоминает прежде всего эту их погоню по краю болота... Вслед за Верным они крались к быку с подветра, сзади, с удобной стороны. Верный
должен был сделать первую хватку за ногу, а она и три их переярка тоже в хватках повиснуть на безрогом. Но он почуял их и рванулся напролом в чащобу. Там его было не взять, и они по знаку Верного цепью отсекли ему дорогу в глубину. Между лесом и болотом шла полоса тверже, с редкими кочками и кустами, только там можно было свалить недоступного в чаще лося. Но он, видно, тоже был опытным зверем, и из леса его удалось выгнать, потеряв немало сил. Можно было оставить дело на время, но в ушах сквозь глухие удары крови слышалось, как скулят подросшие прибылые на логове, ждущие их с добычей.
И они двинулись на быка. Он охнул и бросился к просвету, где не было волков, - они сами, кажется, дали ему свободу. Но Верный в несколько прыжков настиг его и в последнем, самом крутом, вцепился с лесной стороны в подхвостье. Чистая кинулась к другой ноге и вырвала зубами клок потной кожи - с мясом, с жилами, с кровью. Переярки летели впереди. Один из них попытался схватить лося за нос - известный прием, - но тут же, вывернутый в воздухе, шмякнулся на мокрый кочкарник.
Когда безрогий упал, и Чистая, метнувшись к горлу, оборвала его дерганье, она не думала об отставшем молодом волке. От жаркой туши истекал дурманный дух свежья, воздух загустел, все другие запахи исчезли. Даже Верного, лежавшего по другую сторону распластанного быка, волчица не чувствовала, только видела да ухом отмечала, что он делает, как фыркает, очищая ноздри.
Отяжелев от съеденного - глотали куски, чтоб в гнезде отрыгнуть чуть взятую соком пищу волчатам, - прошли назад хоженым следом и увидели под осиной неподвижно сидящего переярка, не сумевшего увернуться от ноги безрогого. Он даже не открыл глаз при их приближении, удар копытом пришелся в голову. Потоптавшись перед ним, родители направились к логову. С тех пор он им не разу не встретился. А в один из коротких зимних дней Верный, оставив холодный прощальный след у деревенской развилки, и сам тоже исчез, навсегда. О нем напоминали какое-то время лишь старые метки на их путях - постепенно ослабевшие, выветренные, а потом и занесенные поземкой.
Две линьки Чистая кочевала одна. Потеряв семью, сплетенный узел, она и впрямь, как выпавшая веревочная прядь, влеклась куда ни шло какой-то странной, вроде бы и не своей волей. Сила притяжения логова, где уже в нескольких местах она приносила потомство, ослабевая к оголению леса, вновь тяготила душу по весне, с первыми подтаями наста, с ранними, иногда не ко времени, голосами перелетных птиц.
Не сразу поняла Чистая, что значит охотиться в одиночку. Выследив однажды кабанью пару, поняв, что та заметила ее, она увидела, что страх не погнал свиней прочь, они только сбились, встали плотнее и продолжали пастись на краю поляны. А холодок испуга подул внутри нее, как знак остереженья: здесь и пожива, но и скрытая опасность.
А давно ли с Верным и четырьмя прибылыми они в середине зимы легко взяли двух подсвинков, отбив от стада... Свиней стронули с лежки, подползая с трех сторон. Кабаны, обнаружив осаду, разбились: самый крупный рванулся наверх по склону холма, три других помчались по равнине, а подсвинки в другую сторону, где за поваленной сосной таились в засаде они, матерые. Чистая первой атаковала ближнего из гонимых загонщиками, на второго налетел Верный. Из зубов волчицы подсвинок вырвался и вновь кинулся бежать, но тут же был настигнут и ею, и подоспевшими прибылыми.
Без Верного она чаще мышковала, давила белых зайцев, а иногда и лис, есть которых почти не ела, но, встретив, залавливала и, как бы в возмещение потерянных усилий, губила. На крупных лосей не нападала, тем более однажды, это было в первые морозы, легко справилась с сеголетком, оставленным на проходе взрослыми. Небольшое стадо их даже не остановилось, когда она, покрутив теленка, в одной из удачных хваток вырвала у него опорную мышцу задней ноги. Вскоре он и совсем пал.
Выстрелов в лесу она слышала немало, особенно в осень и зиму, и всякий раз, как ухо отмечало звук, между лопаток, по старому следу свинцовой горошины, полосой пробегал острый жар. И сразу в памяти вставали существа, без которых ощущения огненных вспышек как бы не существовало.
Она знала о людях значительно больше, чем они о ней. Несколько раз подолгу лежала вблизи деревни, выслушивая ее живое дыхание. Не видя глазами, могла определить, в какой избушке скрипнула дверь, чей голос прозвучал в утренних сумерках, в каком дворе залаяла собака. Лай беспривязных деревенских дворняг не вызывал в ней, как в первое время, ненависти и злобы, она даже начинала испытывать нечто подобное беспокойству, если долго не слышала их привычного перебреха. Голова была ясной, слух чистым до тех пор, пока порыв ветра не приносил теплого запаха лошадиного пота или овечьей шерсти, от которых слабела голова и начинала мелко подрагивать нижняя губа. Это были минуты, когда приходило успокоение, когда подтаивала никогда не исчезавшая тревога за прежние и будущие выводки, за себя, за весь волчий род. От деревни тянуло неистощимым покоем жизни.
Можно было подолгу лежать так, прикрывая время от времени глаза, изредка настораживая одно или оба уха на новый звук: крик птицы, обнаружившей поживу, визг поросенка от хворостины или пинка хозяйки, оклик человека.
Человеческий голос сразу перекрашивал все и видимое, и сохраняемое в памяти - ближние подворья и крыши изб, конюшню на краю села и широкую, как выгульные поляны, улицу, даже дорогу в лесу, если она вдруг высвечивалась в сознании... Все обретало яркий огненный цвет и заставляло щуриться и вздрагивать от возросших ударов сердца. Или это кровь приливала к глазам и меняла цвета окружающих предметов?
Чистая даже помнила некоторые слова, которыми перебрасывались люди, и могла точно найти место, откуда они впервые исходили. Голоса людей заставляли напрягать и даже подбирать лапы, сухо сглатывать и навострять уши. В душе боролись две стихии: крайний страх снова оказаться под прицелом ружья двуногого, испытать его неведомую силу, и жгучий интерес постичь это существо. Это был гонитель, первый враг, и многое о нем не было тайной, но он владел страшной властью - непредсказуемостью действий, и, кажется, никакой опыт не обеспечивал удачи в расхождении с ним.
Как-то волчица, недолго пролежав на взлобке за огородами, явилась туда и на второе утро, подошла к своему месту со стороны выгона, обойдя деревню вокруг. И вдруг шерсть на холке вздыбилась, как поднятая ветром: в нос ударил свежий запах человека. Чистая застыла, огляделась: рядом с ее прошлым следом шел след преследователя, он сворачивал по ее цепочке к полю и там терялся из виду. Ее тропили!.. Коротким шагом, изредка останавливаясь, она пробежала по отпечаткам ног человека до поселка, где и они, и ее следы уже не были видны глазу и где человек тропление прекратил. После этого у деревни она не появлялась долго.
Села притягивали более всего в середине лета, когда подросшие прибылые, особенно в крупном помете, требовали много пищи и когда она с Верным в поисках ее сбивалась с ног. Живность в лесу редела, доступней всего оставалась дворовая скотина, выгоняемая на выпас. Однако в ближней деревне они не искали добычи, на это мог толкнуть только крайний случай.
Нарушил этот закон Черный, когда после одного из очередных походов с логова, пробегав по всей их обжитой округе без удачи до рассвета, вернулся к гнезду с одной из деревенских собак в зубах. Пес был невелик, Чистая знала, с какого он подворья, - не раз слышала его ублюдочный визгливый голос. Он был разодран голодными волчатами неумело, но быстро, им с Черным осталось догрызть лишь несколько костей.
Черного она приняла рано, в начале весенней линьки. Он не отбивал ее у других - одной ей уже было невмоготу, тяготил какой-то долг, который она обязана была вернуть лесу как хранителю жизни. И она сразу повлекла Черного по тропам, пропитанным тревогой грядущего обновления. Щенков принесла в старом логове, в разъеме развалившейся, оставленной лесоустроителями поленницы, которую проросли молодые елки. Правда, скоро же после щенения, заподозрив близость человека, едва прозревших волчат она перенесла в завал сушняка на краю гнездового урочища.
Самый слабый в последнем помете открыл глаза лишь к приходу постоянного тепла, когда все вокруг зазеленело и птицы умолкали лишь на короткое время захода солнца. По их крикам и пению Чистая определяла время, узнавала обо всем, чем жил лес в ближних пределах.
Впервые она покинула логово, когда щенки научились по ее фырку тут же вроссыпь затаиваться и не подавать голоса до тех пор, пока не минует опасность. Они уже могли различать все главные запахи места, где увидели свет и окрепли, где вкусили живой крови, умерщвляя полузадушенных зайцев, приносимых к гнезду отцом.
Чистая пошла на охоту, когда увидела, что Черному одному кормить выводок уже не под силу. С логова они снялись вместе и в ночи же удачно выкрали на хуторе у границы леса козу. Напуганную, потерявшую способность биться за жизнь, козу несли, меняясь, и отдали волчатам еще глядевшую лиловыми глазами.
Усталые, наблюдали, как играют с нею головастые щенки, как наскакивают и прикусывают в удобных местах живую плоть и тут же, подрожав в горячке, отпускают. По тому, как щенки стали в нетерпении вырывать добычу друг у друга, стало ясно, что той пришел конец. Самый крупный тащил в свою сторону, другие упирались, тянули на себя. Хилый, с полосами, скулил и тоже пытался ухватиться за что-нибудь зубами. Чистая вздохнула. Волчата прекратили возню и, так же торопясь, как в борьбе за поживу, стали тормошить ее и поедать. То и дело, однако, вспыхивала грызня, кончавшаяся писком темного щенка, мешавшего, кажется, всем в логове. Волчица морщила нос, обнажала клыки; ее предупреждающий тихий рык был обращен одинаково и к нахрапистым оглоедам, и к тщедушному последышу.
Скоро все потомство уже лежало, сгрудившись кучкой, в тени можжевелового куста; щенки тихо дышали в лапы и спины друг друга.
Родители, подчистив все, что осталось от их еды, тоже отдыхали, - волчица рядом с выводком, Черный поодаль, скрытый от глаз. В первый раз, кажется, он чувствовал себя спокойно: Чистая вышла на охоту, теперь ему будет легче. Волчата уже рвутся на волю, их следы можно заметить и не у самой норы. Пройдет немного времени, и потянутся еще дальше - тыкаться носом, прислушиваться, узнавать - что есть свое, кроме ямы.
Черного морила дрема, перед глазами желтела зыбкая пелена, она все темнела и темнела. Дремала и Чистая, но всякий раз, когда ровное течение звуков вдруг перебивалось шелестом ветра в вершинах деревьев, птичьим вскриком или сонным вздохом щенка, ухо твердело, веки медленно поднимались и неподвижные глаза на время задержанного вдоха яснели и твердели. Она тоже думала о волчатах, о том, что им уже мало места под корнями сосны и подле, и что тропки их скоро побегут все дальше и дальше в глубь леса, и ни клыки ее, ни какая другая сила не остановит их в мучительном стремлении уйти от нее навстречу опасностям жизни.
Так было всегда, и так будет, и она уже привыкла к этому. Смириться с этим невозможно, как невозможно добровольно отказаться от жизни, но осознать неизбежность - она это уже сделала. Ушли первые, ушли, считай, и летошние переярки, уйдут и эти, вздрагивающие во сне, они уже, без нее, пометили ближние полянки, где притоптана трава.
Скрытое движение за спиной подняло Чистую на ноги, она досадливо фыркнула. Из-за опушенных редкой зеленью кустов показались возбужденные переярки, оба сразу подбежали к месту, где малые раздирали козу, полизали траву, похрустели последними объедками. Оба были голодны. Чистая предупреждающе рыкнула, молодые волки поняли, отошли от прибылых подальше. А те уже зашевелились, стали подниматься на нетвердые лапы. Волчица обошла их и сделала несколько шагов в направлении старших, остановившись, молча посмотрела на них, рядом встал неслышно подошедший Черный. Молодые нервничали, один из них даже крутанулся на месте и коротко проскулил, потом едва сдерживаемым шагом побежал по тропе. На первом же повороте оглянулся - сродники трусили следом.
На краю выгона, где по утрам собирали стадо перед пастьбой, полуярки заметили кобылу с жеребенком. Раньше ее в деревне не видели - пегая, с длинной чистой гривой и таким же хвостом. За кобылой смотрел подросток, он сидел в тени и строгал ивовые прутья. Пока волки наблюдали, лошадь передвинулась ближе к лесу, где трава была гуще и сочней, крутился рядом и жеребенок, изредка тычась головой в брюхо матери. Лошади, а с ними и пастух, постепенно смещались к зарослям, вот уже хрустнула сухая ветка под неторопливым копытом, донесло молочный дух кобыльего паха, и переярки растаяли в чаще.
Вскоре вместе с родителями они вышли к опушке и на ходу разделились: старые обежали выгон и залегли по сторонам слабо обозначенной дороги, переярки, скрываясь за деревьями и кустами, стали красться к лошадям.
Пастуха духом подняло с земли резкое ржанье пегой, обожгла мысль, что ее ужалила змея. Раздался быстрый топот и рваный храп - такого подросток никогда не слышал, даже когда жестоко дрались жеребцы. Он выбежал из кустов и увидел, что пегая кругом гонит по закрайку поляны, а невдалеке сучит ногами сбитый наземь жеребенок. Шею, голову его прижимали к земле два вздрагивающих волка. Сухо слиплось горло, прилила тошнота; паренек присел, чтобы его не было видно, и тут же упал на руки, притиснулся к земле. Надо было не дышать, чтобы не было слышно, и он перестал втягивать в тесные легкие воздух.
Все видевшие матерые, отдалившись в стороны, открыли дорогу в деревню, - лошадь, все так же утробно храпя, пронеслась по ней к конюшне. Парами, сменяя друг друга, волки утащили жеребенка в чащу. Когда шорох за ними стих, пастушонок выбрался на поляну и прошел возле места, где они свалили маленького, увидел примятую, багрово окрашенную траву и заикал, и, отмучившись рвотой, икал долго, до самой деревни, где в конюшне никак не могли успокоить бившуюся в стойле Ласку, как звали племенную пегую кобылу.

Тремя днями позже в овражном отъеме леса, где находилось логово, появился усталый человек. Это был хозяин трелевочного трактора, заглохшего на перегоне и оставленного на лесной дороге. Тракторист, хоть и подолгу бывал в лесу и отдавал ему немало сил, плохо разбирался в его законах. Покинув машину на дальней трассе, где редко слышался моторный рокот, держась направления по солнцу, он двинулся к деревне через лес. На пути и попался заросший мелколесьем лог с редкими полянами, обжатыми плотным ельником. По дну оврага, теряясь в сетях валежника, тек ручей, около него человек и остановился. Заблудиться он не мог, он и не опасался этого, но идти пришлось по незнакомым местам, где он никогда не бывал; и он не мог точно определить, сколько осталось до деревни.
Напившись воды, утомленный путник присел на сухой бугорок, поглядел против солнца на пологий взлобок, который надо было одолеть, и прислушался. Послышалось, что кто-то проскулил. Похожий на это звук повторился, тракторист поднялся и шагнул к плотному ряду низких елок, у подножия которых виднелось что-то похожее на лаз. Внизу было свободнее, а на высоте груди ветки сплелись, их пришлось отводить руками и, продираясь вперед, защищать лицо.
Над поляной в несколько шагов, что открылась за елками, стоял тяжелый запах, место определенно было кем-то обжито, у старого корневища вились мухи. Почва вокруг была примята, местами взрыта; и у выворота, и близко от места, где трелевщик вышел на поляну, белели крупные обглоданные кости.
Потянуло к подкорневой яме. Он подошел к ней и наклонился, потом присел на корточки, - на дне норы, сжавшись в комок, лежал темно-серый звереныш.
Последыш Чистой задергался, заголосил, оказавшись в пропахших автолом руках, - что-то еще, не такое острое, но более страшное исходило от жестких рук того, кто поднял его, помял и притиснул к фуфайке, прикидывая - не понести ли находку в деревню. Волчонок был невелик, но был перепуган - взвизгивал, царапался, даже норовил ухватить зубами. Тракторист опустил его на землю и прижал рукой дрожащую спину, щенок скребся к норе. Когда ослабли пальцы на лопатках, он выскользнул из-под них и скатился в яму и в глубине ее съежился и притих. Человек выпрямился и только сейчас огляделся...
На макушке высокой ели, подрагивая хвостом, трещала сорока. Она слетела с дерева и подала голос с другого места, за зеленой стеной. Тракторист вытянул шею... Сорочий стрекот отдалился, в гулкой тишине ухо улавливало гудение роящихся в углах поляны мух, сторонние голоса поющих птиц. Что-то еще слышалось в ровном шуме этого места, скрытого от чужих глаз густой еловой оградой. Человек обернулся от вдруг пришедшего ощущения, что за ним следят чьи-то глаза, что недалеко, может за ближайшим же сплетением веток, кто-то притаился и ждет его неверного шага...
Он обвел взглядом верхушки деревьев, чтобы запомнить что-нибудь приметное, что можно увидеть и издалека, затем на полшаге, почти на месте, повернулся вокруг, оглядывая края полянки. Не поворачивая головы к норе, делая вид, что не торопится, шагнул в сторону солнца, к зарослям.
Чистая наблюдала за ним до тех пор, пока он не вышел из леса и не направился к деревне, после чего быстрой рысью заспешила к гнезду. Волчата уже все кучкой лежали в норе. Услышав мать, зашевелились, самые резвые стали просить уже опавшие под их крепнущими зубами соски. Но волчице было не до них. Сердито фыркнув, она низко опустила голову и остановила взгляд на последыше. Тот один, хотя и поднялся на ноги, как и все, продолжал стоять на том же месте, где только что лежал, согреваемый другими. Он, кажется, еще не отошел от того странного и страшного, что приключилось с ним сегодня. Словно макая в пустоту, плюгавый, выгнув шею, опускал и опускал к земле нос. У него напрягся загривок, дрожали лапы, - он чуял не ушедший еще из норы зловещий чужой запах.
Еще острее чувствовала его Чистая. Она видела все, что происходило на логове, когда появился человек; она следила за ним, надеясь, что он обойдет нору, и, когда этого не произошло, упредила его выход к щенкам, подав знак затаиться. Все они с глаз пропали тут же, только темный, это жалкое отродье, опять не как все, ужался в землю там же, где услышал предостерегающий сигнал. Это его и погубило - человек вытащил его из норы... Вытащил... Но - оставил... Передал ему свой запах и оставил...
Это было непонятно. Чистая прянула от вновь подступивших к ней волчат, зорко окинула взглядом окруженье гнезда. Потянув воздух, переступила лапами и тут же ткнула носом под теплое брюшко ближнего щенка. Слегка поддев, ухватила затем пастью за холку и понесла к нижнему, на закат солнца, лазу. Задние лапы волчонка цепляли траву, он был уже не легок. На изгибе тропы Чистая опустила его, лизнула мокрую спинку, кашлянула и тут же прислушалась: с той стороны, куда уходил ручей, из-за реки, донесся далекий шум трактора. Ветер дул оттуда.
Так она перенесла пятерых. Оглядела их, смирно ждавших решения, и побежала за оставшимся. Дальше они пойдут сами, она уведет их на сухой островок в болотном урочище, куда едва ли ступит в эту пору нога человека. Черный не появлялся уже две ночи, и злость и тревога за него слились в одно горькое предчувствие. Словно сгинули и переярки, догонявшие ростом родителей и все чаще выбиравшие места для дневок вдали от семьи. Черному она с урочища подаст голос - он уже вызрел в горле, уже просится на волю, как сила сжатых в ожидании мышц. На утренней заре она уже готова была сделать это: сидела, глядя на небо и волнуясь, дышала, сузив горло, и сама уже ощущала в нем рожденье первых нервных звуков.
...Чистая вздрогнула; поводя ухом, принюхалась. Ах, она же пошла в этот раз по пути человека, где он руками расчищал себе дорогу в низких елях. Издали, злобясь, кликнула последыша, не видя его, но догадываясь, что тот снова скрылся в норе. Он вылез, но опять не как другие со свободным хвостом, языком наружу, а несмело, припадая к земле мордой, как не прозревший. Волчица схватила его зубами и встряхнула, щенок пропищал и тут же снова оказался на своих лапах, — отвратный дух, оставленный мазутными руками человека, заставил Чистую разжать челюсти. Она, наверно, сильно прикусила холку, - тихо голося, щенок поежился, попятился от матери. Она сама отскочила от него и тонко, не по-своему, проскулив, обернулась в ту сторону, где в лесу ждал оставленный выводок. Потом быстро обошла последыша и, остановившись, слабо рыкнула и толкнула его носом. Потом постояла, еще раз понюхала полосатую спинку, лизнула около уха, где до этого прижала зубами, отвернулась и трусцой, набирая ход, одна побежала к повороту тропы.
Волчата повизгивали, требуя еды. Но молока не было, нечего было и отрыгнуть из пустого желудка. Чистая, прислушиваясь к звукам нового места, отлеживалась, - перенос щенков на сухой участок в глубине урочища стоил ей немалых сил. Она ждала вечернюю зарю, чтобы оповестить Черного и старших сыновей об уходе со старого логова. Оповестить и позвать на помощь. Выводку одинаково обеспечивали жизнь и пища, и вода, она перевела его к воде, скоро пойдет и на охоту.
Ослабнув на какой-то миг, она вскинула голову и выдавила из горла короткий нервный стон; волчата, притихнув, тут же вразнобой заголосили опять. Они были голодны, но всему была мера, и Чистая вскочила и, хрипло дыша, оголила клыки. В очистившейся тишине слышался только неустанно повторявшийся крик какой-то болотной птицы.
Черный знал это место и мог сам разыскать их. В свое время они приметили этот островок среди топи, как подходящий для щенения, но потом оставили как запасной. Люди, обходившие ягодные места вокруг, двигаться глубже не отваживались.
Волчица вышла из-за кустов, на границе твердого, сухого выступа остановилась. Зеленый кочкарник тянулся ровным полем до самых берез, за белой рощей начинался хвойный лес с еловым подростом на мшистых полянах. Где-то там, в тени широколапых елей, у завалов сушняка на старых просеках, на мягких лесных дорогах, скрадывающих шаги, ищет добычу Черный. Он не очень хитер и терпелив, но силен и вынослив, это Чистая знала еще с долгих скитаний в начале поры, когда они обживали логово и метили границы семьи. Земли им хватало, как и корма, - судьба связала их с лесом, не бедным и малой, и крупной живностью. К нему близко лежали деревни.
Чистая подняла морду. Глаза закрыла, ничего на слышала. Издалека, из минувшего, в уши вошел слабый дрожащий звук. Тягучий, не прекращающийся, он густел и креп и скоро зазвучал, как ветер осенью в высоких соснах. К низкому тону спокойно и верно добавился другой, нескольких голосов, чище и выше, потом еще один - и мягче, и сильнее свившихся с первым, коренным.
Звучание голосов - широкое, литое - усиливала кровь, стучавшая в висках. Чистая вздрогнула - ее одинокий голос истаял над болотным мшаником. В памяти растаял и единый вой семьи.
Дальше ждать она уже не могла. Вернувшись к щенкам, пофыркала для острастки, давая понять, что уходит за добычей, и покинула гнездовье. Направиться решила к дальней пади, где одной охотиться легче. Ноги несли ее быстро, но к узкому оврагу почти на краю семейных владений она свернула не сразу: миновав скрещение дорог, вышла на тропу к старому логову, где оставила последыша. Бежала к нему все быстрей, будто боясь опоздать; легко нырнула под вислые лапы еловых веток, уже оттуда уловив свежий запах человека.
Сухой, четкий, как выстрел, захлоп капкана она отметила раньше, чем ощутила жар в правой лапе. Отчаянно рванулась, ломая ветки, вбок, вцепилась стертыми зубами в кованые дуги ловушки. Рывок был так силен, что волок, обрубок дерева на цепи, выхлестнулся из-под елки и дернул защемленную лапу в другую сторону. В горячке Чистая сделала несколько прыжков, пока волок не застрял в можжевельнике; освободив его зубами, она снова вгрызлась в железо. Когда чурбак заклинило в сухом завале, она долгими потягами расшатала штырь и уже в темноте выдернула цепь из потаска.
К березовой опушке доползла на переломе ночи и долго лежала в низких зарослях у болотной межи, беспрерывно облизывая онемевшую лапу. Не подняли ее и первые проснувшиеся птицы; она даже не встрепенулась, когда вдруг упала странная завеса слуха и в уши хлынул их общий утренний гимн. Лишь дрогнуло что-то в далеком уголке души, да вызвал беззвучный стон стрекот заметившей ее сороки.
Но в шуме леса вдруг выделился звук, заставивший поднять тяжелую голову и насторожиться...
Лай собаки принесло ветровой волной, и когда она отшумела в купах берез и совсем потерялась в ольшанике, пропал и собачий голос. Однако скоро притек снова, у
BologovAA +1 Нет комментариев